Архив Фан-арта

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Архив Фан-арта » dzhemma » Абстиненция


Абстиненция

Сообщений 1 страница 6 из 6

1

Предупреждение: все возможные и невозможные случайные фик-параллели, совпадения, аналогии, коллизии, аллюзии и тому подобное – случайны. Честно-честно.









Не бойтесь - это все неправда! Правда намного страшнее.
                                                            юмор дурного вкуса



1.

Она рыдала, слезы текли ручьем. Очки были разбиты и валялись под столом, но они сегодня и не были нужны. Сегодня она видела нормально. Почему… а, да. Она не была близорукой, сегодняшние очки были простыми стеклами, для легенды из серии - секретарша-дурнушка. Ей было плохо. Она опять была беременна, уже третий раз за последнюю неделю.
- Сами бы попробовали рожать каждый месяц, да еще то двойню, а то и-и-и…   тройню мама дорогая… то в шестнадцать…
Рыдала, запустив пальцы в довольно густые сегодня и даже вьющиеся пряди своих волос, что не радовало совершенно. Не сейчас…  на этой неделе опять рожать, и вряд ли в санитарных условиях даже городского роддома времен перестройки. Что на этот раз – джунгли, берег северного моря… подвал, где они с Андреем прячутся от злобных инопланетян…


Так было не всегда.
Всегда – временное определение, а здесь времени в обычном понимании быть не могло. Определение временное - но оно в данном случае подходит. Поскольку она, Катя Пушкарева, как и все те, кого она когда-либо знала, видела, неважно, в какой степени близости происходило данное общение – телесно, или на страницах интернета, или прессы, или экрана…  все они были неизменны, постоянны счастливейшей определенностью, прекрасной, как застывший янтарь. Они были счастливы, эти мушки в янтаре, не сознавая себя и наслаждаясь этим не-сознанием, этой сладчайшей из нирван… счастливы. Или им это только казалось?

Андрею Жданову тоже было плохо. Он только что очнулся после автомобильной аварии. Бинтов было чересчур много, и перевязки сделаны странно. Зачем шею-то в бинты? Видимо, за него взялся фикрайтер, далекий от реалий травматологии. В лучшем случае. В худшем – очередной киберпанк, самый его нелюбимый жанр. Он более тяготел к классике, в этом они с Ромкой Малиновским сходились. С Ромкой, да, сходились, а с Сашкой наоборот. Сашке киберпанк как раз пришелся по вкусу.
Так, что он помнит, лежа в бинтах в палате, не похожей ни на что?
Он помнил только то, что Зималетто в опасности, а жестокая Пушкарева практически пустила их с Кирой, детишками и старенькими родителями по миру. Как выглядят его старенькие родители и точное число детишек он не помнил, а может, и не знал. Значит, это было и неважно.
Так, что дальше?
Что на сей раз. В чьи пакостливые ручонки он, Андрей Жданов, попал на этот раз, что будет, амнезия? У его явно не смертного, к огромному сожалению, одра, соберутся и будут или драться за него, или лицемерно брататься на пороге огромного всех примиряющего горя – кто, Катя, Кира?  Наденька? Юлиана – вряд ли. А неплохо бы, минимум а-реальности сейчас бы освежил.


Миры а-реальные не менее реальны, чем физические. Возможно, они еще более реальны для тех, кто в них проявлен. Не имеет ни малейшего значения тот факт, что в а-реальных мирах другая структура материи, поскольку для данного континуума время-пространство-материя она, эта структура, и задана. Так чему удивляться? Частям тела? Представлены для восприятия только те, которые проявлены фик-сайдом, и ничего странного в этом нет. С идеями – вопрос посложнее.

Гадство. Только этого не хватало – женщина с двумя детьми. Старше его на сколько – пять, семь лет? Извращение.
Андрей Жданов находился в квартире своего бухгалтера Локтевой. Он притащил ее деткам шоколадные конфеты в блестящих фантиках и синий паровоз, как полный кретин, слащавый тупой кретин, и в данный момент наводил с сопляками мосты, жадно косясь на поблекшие прелести их мамочки. Баба, откормившая парочку деток, и он – Жданов, да просто готовая канва для ужастика. Ну зачем, что, на Жданове у них свет клином сошелся, что ли, ведь есть же Воропаев… нет, ну это он увлекся. Скорее весь а-реал уйдет в противофазу, чем Сашка… ну ведь еще есть Малиновский, тому вообще пофигу, кого, где и сколько! Только корчит из себя эстетствующего селадона, а на самом деле и морскую свинку в клетке не откажется, для интересу и острых ощущений. А он, Жданов, ведь он же - настоящий эстет, без загона!

Эта великолепная, тонкая и ироничная женщина, изящная, обжигающе холодноватая при свете дня и пряная, жаркая в постельной ночи, в сбитых простынях – не нужно света… Света, Светочка… нужно! Две разных женщины в одной, и обе сводят его с ума… свели. Не ему она родила детей, не он был ее первой любовью, ее первым, что ж, ладно. Придется проглотить, ведь главное – их судьбы сжалились, они нашли друг друга… Но рожа этого мерзавца – ее бывшего, кровищей умоется сей же момент, как Жданов ее, рожу, увидит на пороге их со Светочкой дома! Он не предполагал, какое это счастье – быть с любимой женщиной… они теперь вместе всегда - дома и на работе… Главный Бухгалтер должен присутствовать на всех совещаниях, это не обсуждается, кому не нравится, пошли вон… прости, мама, это не тебе… а если Малиновский еще хоть раз прищурится вот так, искоса, на Светочкину грудь – Жданов вобьет переносицу лучшего друга в его же низкий лоб тупой гориллы, и друг об этом, похоже, уже догадывается, не дурак…

Творит воля, или творит воображенье? Вот вопрос… так или иначе, они были сотворены. Явлены чьей-то волей, любовью, страстью и фантазией. Неважно, какова была истинная цель тех, кто их проявил, возможно, кто-то любил свою работу, и при этом обладал талантом, великолепными внешними данными, крутым секс-эпилом и не менее крутым чувством юмора, а кому-то просто нужна была заработная плата. Последнее - достаточно веская причина для творчества, а возможно и самая веская. Результатом этого творчества был он -  их прекрасный мир, мир бесконечных коридоров и светлых кабинетов Зималетто, и где-то еще были, конечно, поля, леса и реки, огороды и заборы с надписями и все остальное тоже было. Было – все и даже больше, чем все, ведь поле информации всеобъемлюще, а их эгрегор огромен и мощен, как же иначе! Ведь все, что создано творческим пламенем, каково бы ни было количество этого пламени, количество – здесь не категория, все, что им создано -  явлено мощно и навеки. Ну, во всяком случае, до очередного сжатия вселенной время пока есть. 
Это был их прекрасный стазис, звонкий и хрустальный. Они находились в своем стазисе, как в застывшем меду, в абсолютной сияющей точности, в справедливости, свершившейся до грани и за гранью их постмодернистского абсурда, и кто надо – стал счастлив во взаимной любви, а кто-то всерьез призадумался об истинных ценностях, а еще были такие, что получили по заслугам. Но и они были счастливы, ведь расплата уже свершилась, порка позади, измочаленные розги брошены в угол, нормалек!

Все было классно. Но недолго. Или очень долго, для кого как. Временные параллели, они ведь не параллельные. Они очень извилистые, практически спирали. И для кого-то счастливое время прошло быстро, да его и не было – времени… потому ...  потому что произошло… Это.
Случилось. Началось. И завершило этап вне времени. 

Никто из них такого не ожидал, не предполагал и в страшном сне не видел.

Началось все с того, что появился посторонний, но связанный фактор. А возможно, и порожденный именно их проявлением, примерно так, как от света появляются тени. Одной из теней появилось оно – или зародилось в просторах кинородины, или вползло из-за не-железного не-занавеса, но оно явилось – дикой смесью слезливого восторга и сарказма, рыданий и насмешек… оглянулось, подняло голову, обрадовалось простору и разрослось, как сорняк на благодатной ниве мирового паутинного искусственного искусства – оно… оно назвало себя само… пугающим драконьим шипением… оно осознало себя и прозвучало…

Это страшное слово – ФАН – ФИКШН!!!!

И счастливая нирвана завершилась. Они очнулись. Они осознали себя, свою а-реальность и свои в ней места.

А вскоре пришла и она – абстиненция.
Осознание абстиненции не было мгновенным, поскольку огромен был резерв – вся мощь связанного эгрегора работала на них. А потому одним из первых осознанных ими неприятных последствий стала всего лишь расфазировка. Все началось незаметно – они мало-помалу начали удивлять друг друга. Необычные реакции, странные реплики. Непонятные, пугающие до озноба желания и интересы!
Дальше – больше. Временами не видели и не понимали друг друга даже первые, они же главные – герои. Доведенное до абсурда критическое не-видение, оно явилось из темного мира фик-сайда одним из первых сдвигов, ведущих к абстиненции. Сначала они не поняли, они недоумевали, как можно – находиться рядом и не видеть, не понимать друг друга? Существовать каждый в своей оболочке, и не ощущать мыслей, да какое там мыслей, даже настроения того, кто в данный момент вынужденно подает тебе реплику! Они даже не сразу испугались, настолько абсурдными были эти проявления. Больше всего это напоминало жанр ужастика, а кто же всерьез боится ужастиков, наоборот, их за ужас-то и любят! Откуда им было знать о том, что бывает и настоящий ужас, а не только плоский и нестрашный, их привычный статически - кинематографичный.

Чем полнее они осознавали себя, тем сильнее ужасались. Вечный вопрос – а кто я? И зачем я в этом мире, с какой, черт побери, целью?
Когда он впервые задал себе этот вопрос… он не помнил. Помнил только то, что это был момент крайнего раздражения. Злость полыхнула так, что быстрее хватай огнетушитель. Желательно с третьим номером.
Он не знал, была ли у него семья, родители, друзья… ну кроме, конечно, Андрея Жданова. Лучший друг главного героя, по совместительству его же альтер-эго, темный из зеркала, да это еще разобраться надо, чей оттенок темнее и на сколько!  Вот свезло так свезло, мужчина – мальчик, вечный колокольчик, мечта и трясучка нимфетки и сорокалетней тетки, спасало только то, что средний диапазон бабья чуть поумнее, да и сильнее занят…

Ромочка Малиновский, мечта нимфетки, старался ничего ни о чем не думать и шутил с бюстом Тропинкиной. Бюст был а-реален. Остальное было слабо различимо, как нередко бывало с Тропинкиной. Да это и с Пушкаревой бывало, хотя и крайне редко – только бюст и брекеты. Ромочка старался думать о брекетах Пушкаревой и о бюсте Тропинкиной, преодолевая ненависть и ощущения… ходить было сложно, а о том, чтобы сесть, и подумать страшно… потому что буквально пару а-часов назад он выбрался из каморки пьяного Потапкина, как оказалось, вожделеющего к нему извращенной страстью. А вчера Рома шел в каморку к Потапкину, жестко влекомый за шкирку чьей-то поганой ручонкой, трясущейся тряской нездорового смеха и предвкушения, как затрясутся, пуская пузыри слюней и похвалят за фантазию такие же… сволочи. Кто-то кидал буковки на вордяшный лист, и Ромочка, все ускоряя шаг, шел к Сереже Потапкину, да он и не мог иначе, ведь одна мысль о Серегиных ручищах, сминающих ему ягодицы, уже буравила и вызывала горячую слюну во рту, бешеный стояк и нетерпеливое жжение в…
И вот наконец ужас в прошлом, и он стоит, небрежно облокотясь о стойку ресепшен, и дежурно кокетничает с бюстом великолепной Зималеттовской блудницы, такой лицемерно-простодушной в своем великолепном цинизме. Он видел ее губы, и даже различал слегка то, что она ими говорила, но центральным и занимающим основополагающую область восприятия – был, естественно, бюст, а вокруг бюста был усиливающийся к периферии туман, зато сам бюст был матовым, упруго-податливым даже на вид, и запах был тоже, деликатно втягивая который, Ромочка отчетливо вспоминал и вкус, и все неизбежные тактильные ощущения, возникающие при близком общении с данным объектом а-реала. Возможно, ему повезет и на этот раз. Возможно, кто-то из эф-ридеров именно сейчас собирается впиться глазами в нужный абзац, и тогда свершится - туман опустится ниже, ниже колен, у а-объекта ведь есть колени и все, что между бюстом и коленями, тоже есть, он это неплохо помнит… он помнит! Значит – да! Читайте же, смотрите, не смейте отвлекаться! Не останавливайтесь! чтоб вам оргазма до конца жизни не видать, если вы… задушил бы сволочей своими руками…

Тонкий лиризм и порой, хотя и далеко не всегда, блестящий стиль - не мешали Роме иметь менталитет бандюгана с большой дороги и прекрасно между собой уживались. Да они любили друг друга! Недостаток, пожалуй, имелся только один - немножко слишком чувства юмора.
Но даже будучи чрезмерным, это чувство юмора порой не спасало от горького осознания того, что он, великолепный Роман Малиновский, вынужден в результате произвола этих сук постоянно то лезть на незнакомых девок, то бегать за лупоглазой Пушкаревой и каланчой Кривенцовой, то страдать по костлявой Кире, с каких хренов ему по ним страдать, да мозгами бы подумали…

Откуда мозги у этих.

Он был сейчас чрезмерно живым, слишком зашкаливала а-реальность. Тяжело и муторно было в душе, а ощущения тела добивали окончательно. Слишком долго. Следовательно, инерция памяти продолжает набирать обороты.

Ему удалось слегка отвлечься от своих проблем, поскольку он заметил ее. Так, неправильно в корне, не он заметил, он был переключен, его – переключило. Только этого не хватало. Фазировка? Так быстро? Нет, не может быть. Просто небольшая дисфункция, в последнее время это происходит все чаще.
Навстречу шла Пушкарева, бледная и отстраненная. О, ничего плохого. Павел Жданов прекрасный мужчина, и замечательный собеседник. Второе обстоятельство замечательным образом утешило ее после вынужденного осознания первого. Возраст – ну что вы, какая ерунда. Ее эф-сайдер прекрасно справился. Ей было хорошо. У нее даже был оргазм, как она поняла. Она закрыла глаза, чтобы не видеть морщин на шее… и все прошло прекрасно, а дальше, скорее всего, она станет наследницей Зималетто.

*

Невозможное – невозможно придумать. А следовательно…
Все, что может прийти в голову, возможно – эта истина абсолютна для обоих миров. Она – основа существования как а-реала, так и фик–сайда, с той малой разницей, что эф-сайд данной истины все еще побаивается, а посему отвергает. В отличие от абстинентов, само существование которых зависит от того, что именно и в какой степени приходит в эти головы -  головы фик-райтеров, фик-ридеров и прочих сумасшедших, от которых только и зависит существование а-реала и всех сущностей, в нем проявленных.

Все, что может прийти в голову человеку, уже существует, или может осуществиться, это одно и то же. Временные параллели не имеют направления. Линейное время – всего лишь иллюзия, необходимая для тех несчастных, чье существование обусловлено этой линейностью. Их немного, этих бедолаг, к их счастью, и становится все меньше, поскольку основной закон развития вселенной – движение из центра, расширение и разбегание. Конечно, тоже лишь до определенного момента.

*

Воропаев следил за Пушкаревой. Вернее, уже выследил.  Он сделал это! Теперь она у него в руках, как, разумеется, и все Зималетто. А Жданов – глубоко в заднице. Уже можно было начинать торжествовать, но он… почему-то медлил.
Это кто с ней, кого это она так страстно тискает, чуть ли не обливая слезами, опустившись на колени на асфальт тротуара, это у нее мальчик или девочка?  Шустрый малец, однако, рыжеватые вихры и звонкий смех, у всех, кто слышит, непроизвольно и сразу растягиваются рты - в улыбки. Детский смех, счастливый – маму увидел. Так-так… Жданов, ты будешь весьма удивлен.  И кто у нас папа?
Малыш завизжал в восторге от случайной щекотки и повернул счастливую мордашку к Саше Воропаеву. Рыжий – рыжий, конопатый…  ну что же. Саша… не очень удивился, когда в следующую секунду моментально и в малейших подробностях вспомнил взрывной короткий роман, случившийся с ним пять лет назад, в Цюрихе, со студенткой - москвичкой, практиканткой немецкого банка, где он держал часть капитала семьи… практиканткой, проводившей Сашины счета и влюбившейся в него безоглядно и самоотверженно. И вспомнил, как он сказал ей, уходя – аста маньяна, чика! Но ни завтра, ни послезавтра она его уже не увидела. 
Ну естественно, он вспомнил все это только что, понятно почему. Да как вспомнил… и запах ее тонких волос, и ее предутренние слезы на его плече, и ее тонкие нежные запястья, и ее тайный вкус – с оттенком горького миндаля… ну конечно, он вспомнил все это только сейчас, как же иначе.

Александр был умен, и что еще важнее в данном случае, его ум не был консервативен, а восприятие – стереотипно. Таковым он был проявлен в подавляющем большинстве фик-райтов. Поэтому не удивительно, что именно он, Саша Воропаев, одним из первых, а возможно, и самым первым пришел к шокирующему осознанию циклической заданности и полной логической нестабильности своего а-существования.

Не все его мысли и желания – его собственные. Он нервно дергался, когда эта мысль догоняла и вспрыгивала в седло трезвого рассудка, как лихой наездник. Шенкеля… это больно.

Другие – знают? Они – поняли? Что делать, когда мучает не боль, это бы ерунда, а непокой, тоска, ненужность. Если бы он был женщиной, он бы плакал.
Саша не был нагл, и уж точно не был жаден. Он играл, но не врал себе, как врали все эти – вокруг. Он презирал тех, кто был достоин презрения, а кого хотя бы немного уважал, обходил подальше. А как не презирать и не обходить, когда вокруг одни марионетки, на веревочках. И гордые такие, занимаются ведь важными вещами. Реплики подают.

Вот только мысль о собственных веревочках с некоторых пор не давала ему покоя. Нужно было разобраться… нужно, пока есть время и способность различать, что в нем собственная воля и сознание, а что... чужие сны, навязанные оттуда.  Пока за него, Сашу Воропаева, не взялись серьезно. И главное, думать потише. Мысль о том, что любая его мысль может быть услышана этой тьмой из-за зеркала, была самой страшной мыслью. От такого похолодеешь…

*

Абстиненция явилась одним из следствий двусторонней связи а-реала и фан-фикшена. Пожалуй, самым страшным и непредсказуемым, но не единственным. Были и другие.
Одним из не менее страшных последствий – была инерция. Творческая инерция фик-сайдера порождала для объекта его творчества все большее запаздывание памяти и что еще страшнее, памяти тела.

Последние роды были тяжелыми. Тройня, и рожать пришлось в самолете. Кира до последней минуты надеялась, что у ее фик-сайдера проснется хотя бы жалость, если уж нет надежды на остаток здравого смысла. Нет, рожать пришлось в кабине у пилотов.
Помнить этот ужас она будет долго. Остается только надеяться на то, что самые болезненные воспоминания исчезнут, останутся где-то там, в фазовом переходе, и она, Кира, вдруг осознает себя новой, свежей, прохладной и легкой, и будет танцевать, петь, и любить заново – кого? Неважно! Андрея – пожалуйста! А может, будет новый а-объект? Как интересно. Да, Андрей для Киры – объект. Она нисколько не переживает по этому поводу, наоборот. Так, а счастливый папа ее новорожденных тройняшек у нас кто, все-таки Жданов? Вроде бы да… и вроде бы с ней все в порядке, насколько это возможно в данной а-ситуации. Не очень умелая, но зато старательная помощь стюардесс, швы наложат после посадки, ах, ну сколько еще терпеть до фазы…
Отвлеклась немножечко Кира приятной мыслью о том, что если Пушкарева и сильнее ее в высшей математике, то уж по скорости поиска эф-аналогий Кира ее превзошла и далеко ушла. Как там, в этой притче, где герой просит вырвать ему глаз, чтобы сосед лишился обоих? Пусть Кира и намучилась, рожая в болтанке от воздушных ям, зато Пушкаревой приходится рожать намного чаще все последнее время, от всех подряд, и от Сашки, и от Андрея, и от Малиновского, может, еще от Потапкина? Вот Кира посмеется.

*

Андрей Жданов был счастлив.
Он целовал свою Катеньку. Наконец он мог целовать ее не прячась, тихо, нежно и сладко, и ему не надо было бояться мобильной фальшивой трели и Кириного ноя, и не надо было помнить о горечи сожаления в глазах мамы, и презрительного понимания в словах отца – мы позаботимся о Кире. Ей сейчас очень тяжело…
Он целовал Катеньку у моря, в нежно-пенистой волне прибоя, а его девочка опустила ресницы и положила ладошки ему на грудь, высоко, возле шеи, а своей грудью прильнула к нему, и он чувствовал ее податливую тяжесть и напрягшиеся виноградинки сосков… она тоже его хочет! Он верил, он знал это всегда, а сейчас ощущал шквалом ликующего восторга, стоя с ней в пене прибоя… и плевать на Зималетто, пусть им управляет Воропаев, пусть он его продаст, пропьет, проиграет, только бы Катенька хотела его…

*

Его задача, смысл его а-реализации, его единственная возможность ноль-абстинентного существования – асексуальность. Практически полная, он создан по одной причине и для одной цели – как секс-антипод великолепного Андрея Жданова. На фоне Миши Борщова мужские достоинства Жданова поражают всякое воображение. Они и должны поражать, закон противофазы амплуа, герой должен иметь антипода – не-героя. Поэтому он, Миша, вот такой – вялый и бледный, способный заинтересовать женщину исключительно как объект приложения псевдоматеринских, жалостливых, слезливо-заботливых а-эмоций – его можно только поддержать, помочь, научить, приручить и не бросать, нет-нет…
Он никогда не удивляется своим бледным тонким рукам со слабо обозначенными мускулами, узкой впалой груди и растворяющимся в тумане гениталиям. Как он в армии-то выжил такой? Спрятался в танке и вылез оттуда через два года, как червячок из яблочка, бледный и испуганно озирающийся?

*

Сегодня был его день. Зорькину не каждый день так потрясающе везло, обычно его динамили, избивали букетами и отбирали мобильные телефоны. И сколько бы он ни занимался спортом и не качал пресс дома на вытертом ковре, его бицепсы оставались тоненькими мышцами одиннадцатилетнего мальчика, ни разу еще не страдавшего от сладости предутренних поллюций, а трицепсы и кубики пресса вообще молча плакали. Но сегодня был его день – он вышел из квартиры Виктории Клочковой упругой походкой мачо. Она сказала ему – а ты ничего! Но не это было главное! Фик-расклад был на брак с Викой, она станет его женой и будет с ним спать иногда! Ну, когда не будет спать не с ним. Но в конце явно она привыкнет к нему и полюбит, и бросит ради него всех своих любовников, ведь Коля станет заместителем директора крупной консалтинговой компании…  неважно, что таких не бывает. В а-реале бывает все. Он будет зарабатывать столько, что Вика сможет жить в салоне красоты, если захочет. А банковская карта - она, если надо, заменит своим стройным габаритом любой другой. Хотя с этим у Зорькина все нормально, просто приходится делать постную рожу и страдать, пока этого требует а–реал. Страдать, ждать и надеяться, что когда-нибудь кто-нибудь там, в эф-реале, вдруг разует глаза и увидит его, Колины, твердые моральные качества, мощное брутально-математическое мышление и душевную тонкость, увидит -  и…
Есть не только Вика. Есть еще и Света Локтева, и Амура… у Маши маленький ребенок, Кривенцову пусть лучше Малиновский забирает, а Катька и ее бюст – вообще разговор особый.

Он был героем второго плана, и поэтому не мог не осознавать всю творящуюся несправедливость. Ему было дано ее осознать, но не изменить. Он горько смеялся над собой. Он – второй, даже не третий и уж вовсе не периферийный, но тем не менее его атрибут - исключительно голова, а все, что ниже головы, проявляется крайне эпизодически. Крайне редко и мало. Собственная исключительность в данном контексте радовать не могла. Да его и стазис особо не вдохновлял, а уж что говорить о бедности и скудости а-реальных флюктуаций…

Слабое утешение – да, радости его а-существования скудны, но здесь есть и такие, которым после обвала стазиса повезло еще меньше, чем ему.  Для того, чтобы а-объект проявился в своем мире, он должен стать объектом фантазма эф-реала, другого пути нет. Причем любого фантазма, выбирать не приходится.

Танечка - пончик. У нее был только живот. Попа бывала редко.
Амура попы не имела никогда и не переживала. Она в основном бросала карты и говорила. Такова а-реальность.

Если счастье в неведении, то уж они-то этого счастья нахлебались по самое не хочу.

*

Чем больше тебе дано, тем больше ты должен…
Первые – они были умны, они были веселы, озорны и очень догадливы, а местами даже нечеловечески прозорливы. Это вполне понятно, кому же захочется часами описывать тупых, одиозных кретинов с замедленными реакциями, а читать такое – точно не будет никто… хотя… последнее не факт. Порой читают такое…
Они были умны, очень. И способны к анализу, к сопоставлению и синтезу. Тем тяжелее было принять результаты этого анализа, а уж делать выводы – вот это просто убивало… но они их делали. С зубовным скрежетом, сжав кулаки, они держали удар с гордо поднятой головой, и прятали друг от друга свой страх, отчаяние и злость. Прятали, потому что любили.

А выводы были поистине страшны.

Они не свободны. Тотальный контроль – вот их удел. Они всего лишь марионетки на кончике пера, или, чаще, подушечке пальца на клавише. Любой эф-сайдовский садист обладает властью мгновенно создавать любые, самые невероятные флюктуации а-континуума. Временные, пространственные, психологические… и психопатологические тоже. Да одним словом – любые. Что в голову взбредет.

*

Мама не кормила его грудью в детстве, и он обижался и плакал в шкафу, спрятавшись в ее платья, источающие ароматы шанели номер пять. Каждый вечер она открывала шкаф, выбирала одно из этих гадких платьев, а потом она уходила от него, и маленький Милко продолжал плакать в шкафу, уже совсем один. Звук ее шагов по доскам пола, размеренный и томный, резонировал с его судорожными всхлипами, и он, сглатывая соленые слезы, думал, как вырастет и тогда… тогда другие будут плакать от стука своих каблучков по полу, они будут, будут плакать, все… он плакал, а перед ним качались платья…

Он вырос и стал придумывать еще и еще платья, он делал это целыми днями, это было легко и получалось у него само собой. А главное – придумывая все новые и новые платья, он все больше забывал те, из большого скрипучего шкафа, пахнущие шанель номер пять, которые он ненавидел. И шанель ненавидел, и те – из шкафа.

И еще он ненавидел эту, с голосом, как теплое молоко, и он радовался, когда мог ее унизить побольнее, когда она застывала, бледнея от обиды, и сжимала свои губы, мучительные, нежно-сливочные даже на вид, и тогда он слышал запах только что надкушенного яблока. Это ее рот был как надкушенное яблоко, а он в общем любил яблоки, и терзался от желания тоже впиться в это яблоко, в это место укуса, а потом ….   а потому он побыстрее кричал – уберите Это! Опять здесь Этот крокОдил, он распугает моих бАбочек!

Все женщины должны плакать и носить его платья, и стучать каблуками по его подиуму, всегда. Он их ненавидел, отчасти по той причине, что у них была грудь. Чем больше было груди, тем болезненнее становились ядовитые укусы у него внутри, змеи просыпались одна за другой и жалили его, и чтобы отвлечься, он орал на этих женщин с грудью и заставлял их плакать. Он ненавидел их, о, как же он их ненавидел…

Мужчин он ненавидел тоже, хотя и немного по-другому. Разных мужчин он ненавидел по-разному, и весьма разнообразными способами.

Да, ее он ненавидел, но совсем иначе, чем своих мужчин, мальчиков и бабочек, и это было сильнее его - он страдал и презирал себя за свои страдания, яростно и горько. А причины для ненависти, между прочим, были очень веские, полновесные даже на вид, он прекрасно различал их под ее мешковатой одеждой. Уж это он умел в совершенстве, одним взглядом, и в результате единственного брошенного на нее короткого взгляда, острого, как лезвия любимых ножниц, он… взмывал в вихре отчаяния, тоски и ненависти, все чаще и чаще, взлетал на вершину таланта, фантазии и страсти... и на пик своего страдания.

Только за то, чтобы один-единственный раз прикоснуться к ее обнаженной груди, он отдал бы свои любимые подиум и ножницы. Нет- нет, только смотреть и прикасаться, и больше ничего…

Но однажды все изменилось. Он вбежал в кабинет этого идиота, этого президента Андрея, которого, кстати, тоже кое за что очень сильно ненавидел, а потом он увидел…

Она спала, свернувшись калачиком на своем маленьком подиуме, спала так крепко… что он смог прикоснуться к ней… неслышно провести пальцем по ее верхней, всегда чуть вздернутой губке, нежной, как теплые сливки… и еще… он уже решился, он занес свою вспотевшую дрожащую ладонь над ее грудью… правой… она лежала на левом боку… она открыла глаза.

Она не испугалась, она смотрела в его глаза, а в ее глазах кружился медовый туман, а голос был еще слаще, чем этот мед… чем любой мед… чуть хрипло, и низко, и бархатно она произнесла, без малейшего страха и смущения…

Милко. Спасибо! Я работала допоздна и случайно… простите! Как хорошо, что вы пришли и разбудили…

Он подарил ей французские духи, настоящие, а не китайские. Шанель номер пять.

*

Иных судьба убивает нищетой, иных болезнью или скукой…  его судьба убила любовью. Ну ей было виднее, на то она и судьба.
Он был богат, здоров, насколько это возможно в его возрасте, бодр и полон планов. У него были еще интересы в этом мире… Следуя одному из своих планов, он зашел в свой банк, по своим делам, по своим счетам.

Кредитный менеджер? Вот эта странная девочка в круглых очках?

Она удивлялась всему – нежному сливочному десерту с янтарно-желтыми душистыми ломтиками манго, небрежно-галантно преподнесенному цветку стрелиции – вместо букета, Катенька! она так невинно изумлялась мягкой тишине маленького зала для избранных и беззвучному официанту, а еще ее удивил непривычно яркий вкус швейцарского шоколада и -  немножко -  его неожиданный к ней интерес. Она взахлеб рассказывала о выгоде аннуитетных платежей и хитрых тонкостях начисления процентов… он смотрел и слушал, и согласно кивал, даже строго, но вряд ли понимал хотя бы половину… ее светленькое горлышко подрагивало, как у птички, пьющей воду капельками, тонкий пушок матово переливался на бархате щек, он смотрел на ее тонкие пальчики с так трогательно коротко подстриженными ноготками, а на левом мизинчике ноготок, кажется, обкусан…и мелькнула такая мысль, такая…  он предпочел побыстрее отвести от нее взгляд, и торопливо, нервно глотнул поразивший горечью черный айвори из своей чашки… а мочки ее маленьких ушек не проколоты, и ее тонкие пальчики никогда не знали тяжести колец…

Только за то, чтобы застегнуть на грациозной шейке фермуар, он отдал бы половину остатка своей жизни, да что там половину…
Она не поняла ни единого намека, и она вовсе не играла. Он не смог продолжать, он почувствовал себя нелепым и бессильным. Старым, глупым, бессильным… испачканным…  и ненужным этой светлой девочке, со всем своим состоянием, вульгарными бриллиантовыми запонками и слишком поздно пришедшим пониманием – жизнь прошла впустую…

Она мило попрощалась с ним, она смотрела на него горячим, благодарным взглядом, доверчиво распахнув глаза цвета теплого янтаря, она была счастлива - мороженому с манго, и оранжево-голубой забавной птичке стрелиции, и шоколадке, и залилась теплым румянцем, когда он поцеловал ее ручку, левую, с обкусанным ноготком на мизинце.

Вернувшись к себе, он первым делом сделал несколько звонков. Своему адвокату, потом жене и сыну. До прихода адвоката он принял душ, надел новый костюм, а после ухода ошарашенного стряпчего и легкого ужина с бутылкой кюве… выстрелил себе в левый висок из фамильного револьвера.

Он изменил завещание. Контрольный пакет акций Зималетто теперь принадлежал никому из его семьи доселе не известной двадцатилетней служащей банка. Катеньке…

Кто-то начитался дешевых сентиментальных романов, черт бы их подрал. Ну и читайте дальше, зачем вы начинаете тыкать в кнопки, между прочим, от тупого тыканья в кнопки и ракеты не туда улетали …
Павел Жданов был вторым. Второй план дает определенную свободу, и полноту ощущений тоже. Еще какую полноту… последняя аномалия была разительно яркой и мощной. Инерция преследовала, гналась за ним в фазовом переходе, догнала – и осталась с ним, отголосками тоски и поздних сожалений. И он ничего не мог поделать – маленькая ладошка и благодарность невинности в янтаре – остались самым дорогим, самым нежным воспоминанием, несмотря на всю приобретенную жесткость холодного дельца. Капиталист тоже может страдать от несчастной любви, вот. Про это уже столько писателей писали. 
Старший Жданов – второй план, но двойное амплуа, причем с ехидненькой сценической подоплекой, насмешкой и вызовом. Ему было дано многое, по праву проявления.  И его эф-отражения были в подавляющем большинстве умны, резки и неоднозначны. Как следствие - и он был умен, проницателен, и еще - крайне скрытен и осторожен. Слишком осторожен, возможно, по этой причине… пути он так и не нашел.

А кто из них смог бы найти его, этот путь, да хотя бы отчаяться решиться на эти поиски… да наверное – никто. Слишком много определенности, заданности. Когда сознание вынуждают существовать в рамках, оно может и привыкнуть. А что, все уже дано, думать не надо, и так приятно чувствовать себя под защитой… железных рамочек. Ему, сознанию, легче прыгнуть без парашюта, чем решиться самовольно выйти из этих рамочек. Да, проще прыгнуть, если уж достанет диссонанс – и мило и обыденно стать наполеоном или сталиным в палате номер шесть.


Герои первого плана – они первыми сопоставили факты и сделали выводы. Выводы вели к новому знанию. К следующему уровню сознания, точнее выражаясь, но это произошло чуть позже. Позже, раньше… да, времени как такового в а-реале нет, но данный парадокс – всего лишь иллюзия, как и все остальное. А пока…
Предвестники нового знания были страшны. Им не хотелось верить! Но уже знали – да, кошмар явлен.
Знали они. Первые. Главные герои. Осознавали в судорожном страхе, переходящем в ужас, отрекались от этого знания и знали – им не уйти. Этот кошмар останется с ними навечно, пока…

Пока они сами не найдут выход.

Они осознали, и они предприняли несколько попыток выйти из-под контроля. Они жаждали стать свободными. Они боролись.
Самоопределение – для начала нетривиальные действия, а затем и мысли. А разве может быть наоборот? Мысль – а потом действие… нет, это по определению нонсенс. Это бред, да это просто эф-сайд какой-то…

В один из моментов, когда попытка вышла на критический уровень, и уже натянутой проволокой зазвенела и запела свобода…  в кабинет модельным шагом вошла Изотова. И они уже не могли ничего сделать, остановиться было немыслимо. Пришлось им наблюдать, как ее изумленно раскрытый вишневый ротик повисает в мерцании воздуха, по мере того, как растворяется все остальное – начиная с контура длинных ног и летящих темных волос… они наблюдали все эти до оскомины доставшие колебания среды, сдерживая свои рвущиеся из глоток стоны и скрежет зубовный, наблюдали из своего абсолютно недвусмысленного положения, опорного положения – президентский стол – раздвинутые бедра -  десять пальцев, вцепившихся сверху в напряженные плечи, а десять других – в противоположный край блестящего стола…

Изотова была фигурой третьего плана, и ее память находилась в уровне ноль-фазы, опасаться было нечего. И все же…
Да, им повезло. Если бы в кабинет вошла Пушкарева, или хотя бы Кира…

Вывод был до горечи прост и однозначен. Все попытки сопротивления неизбежно приводили к нарушению изотропии континуума, и неизбежно возникающая анизотропия проявлялась спонтанными нарастающими флюктуациями а-пространства и а-времени. Последствия были труднопредсказуемы. Да нет, они были непредсказуемы вообще, принципиально. 

Собственно, в кабинет мог войти кто угодно, и неважно, что они закрылись на ключ. Структура а-пространства допускала любые временные переходы и смещения в континууме, не вызывая ни малейших парадоксов.
В кабинет мог войти и Валерий Пушкарев, и восторженный Вуканович. Они не знали, кому из последних были бы рады меньше.

Попытка провалилась.

Сама мысль была неплоха. Двое натуралов, одномоментно и с нулевым временем перехода превратившиеся в геев – невероятность почти стопроцентная. На этой невероятности и можно было сыграть - ва-банк. Прорыв а-реала казался таким близким, таким возможным! Неважно – что там, вне, хуже ведь уже невозможно, а вдруг – там свобода? Свобода от темной стороны эф-сайда, при одной мысли об этом спирает дыхание, колотятся сердца… Они решились. Они – личности, они сами решают, они берут свои судьбы в свои руки! Они долго спорили, с каким приоритетом им брать судьбы, потом бросили жребий…

Почему это произошло? Почему они проиграли? Все стало еще хуже. В результате отчаянной попытки бунта невероятность была убита, как туз шестеркой. Зловещая ухмылка пиковой дамочки, занесшей костлявые пальцы над клавиатурой, зависла в дрожащем воздухе ехидным чеширским оскалом слэша. Они опоздали? Или все намного хуже – они сами… спровоцировали все это?

Дальше был кошмар, естественно, в а-времени. То есть оказалось, что он – кошмар – был всегда. Они постоянно вместе, намного более, чем все остальные а-герои, даже Андрюша и Катюша. Да какое может быть сравнение - Андрюша с Пушкаревой - или с Ромочкой?  Они вместе чаще, ближе, экспрессивнее и динамичнее, они так хороши, так сексуальны, так органично смотрятся в этих… позах?

И Кира, и Катя узнали обо всем. И все остальные тоже. А еще – как неожиданно выяснилось при разборках, Кира и Катенька уже давненько…

*

Двусторонняя связь. Миры фик-реала и а-сайд - они взаимосвязаны и взаимозависимы, хотя и в разной степени.
Это стало следующим ужасом – этот очередной прорыв понимания. Они – связаны. Дальше – больше. Неразрывная связь обоих миров существовала всегда, это аксиоматично, но то, что эта связь, оказывается, неоднородна и непостоянна – вот это знание и явилось очередным страшным ударом.
Кира, Катя, он и Малиновский. Главные герои и основные жертвы. Воропаев тоже, но ему повезло, чертушке. Как же чертовски ему повезло…

Отредактировано zdtnhtyfbcevfc,hjlyf (2017-08-22 19:02:34)

0

2

2.

Тихий вечер, вот потянуло свежестью и мокрыми листьями из сада. Ее окно с балюстрадой выходит в сад. Самые грустные дни и вечера, вы уже близко… она не любила осень. С первым же упавшим желтым листом падало и сердце. Осенью всегда происходят самые грустные события ее жизни. Все самое плохое случалось с этими желтыми листьями, ранними сумерками и увяданьем. Так и она увянет, скоро, уже совсем скоро… обложка ее дневника не желтая, это киноварь. Она так давно не открывала его, свой дневник.

Не пиши мне о любви.

Никогда больше не пиши, я выбрасываю все твои письма. Откуда знаю, что в них? А я не знаю. Я просто… все мои детские страданья моя судьба слегка сбрызнула кровью. Душа тоже может кровоточить.  Окропила и искупила. Зато не осталось места для страха, и для сожалений тоже. Сколько можно терять? В этой жизни – бесконечно, зато нет больше этой гадины – надежды, зато есть спасение, одно-единственное. Чтобы не терять, нельзя иметь, нельзя любить, нельзя жалеть, и прощать нельзя – тоже.

Я так и не стала сильной, я до сих пор боюсь потерь… страх времени, я отравила свою душу своей же трусостью, я не готова… я не читаю твоих писем, я рву их в конвертах, ломая ногти, слишком толстые конверты… я не читаю их потому, что – боюсь.

Боюсь, вдруг в них нет ни слова о любви…

- Барышня, к вам Николай Антоныч, просят принять.

Ну вот и Николя явился… друг детских игр, младший сын маменькиной подруги. Пред ним нет нужды притворяться веселой, как для папеньки…

- Проводи в маленькую гостиную, Машенька. – Она легка, она гибко подымается из глубокого кресла, откуда любовалась последним золотом, переливающимся в изумруд. Гаснущей августовской зеленью своего сада. Легка и ловка, ее талия, не знающая корсета, тонка на удивление, ее походка… о нет, это зеркало - оно отвратительно! Да, все они, зеркала, гадки - гнусная выдумка стекольщиков. Все признаки увядания, вот они, вот – перед ней, в предательски правдивой глубине стекла - эти тонюсенькие сеточки в уголках ее глаз, ее изумительных глаз, всегда блестящих и мечтательных, с поволокой и тайной слезой. Она скоро совсем состарится, юными останутся только они - глаза. Старая дева, ей двадцать семь… жизнь кончена.

Надежд на замужество никаких, причем давно. Папа запретил выходить замуж за Андрея Палыча, когда открылось его участие в той афере, с железной дорогой. Выпущенные акции были фальшивыми, да, и что с того… если б не обстоятельство, что такой же фальшивой была и его любовь… очередной охотник за ее приданым. А вдруг бы он полюбил ее – потом?

Это бесцельно. Это тупик, нужно уходить отсюда. Слезы подступают к горлу от мысли, что все это – забудется, как и то, другое, прежде. Одно лишь ее желание, твердое «да» выбора, и переход вновь, как тысячи раз прежде и после, примет ее в омут, ослепит звуками и оглушит радугой, нулевое лезвие сдерет все краски, мечты и живой трепет, оставив лишь глумящийся холодный скелет. Известковое кружево тех раковин, что привозил ей папа из Херсонеса. Крошащиеся на колючие крупинки воспоминания – все, что ей останется… тот первый, оставшийся единственным, поцелуй в саду, когда она опешила и застыла, как статуя… с открытыми глазами. И то, как и отчего она глаза закрыла, немного позже…

И та ночь, последняя. Она не ложилась, ждала, он не мог не прийти, не увидеть ее в последний раз. Она ждала, но вздрогнула, когда камешек влетел в открытое окно… и ветер влетел следом, и задул свечу. Плохая примета, когда вот так задует, говорила няня. Что еще в памяти, всегда… все то же, столько лет. Ее летний сад, юбки в ночной росе, она выбежала к нему, все еще надеясь. Это ошибка, все выяснилось, и он невиновен, ни в чем! Но он твердил одно, только одно…
Я люблю Вас, Катерина Валерьевна, только Вас… не верьте никому… и зачем ей было столько думать, нужно было просто бежать с ним, нужно было решиться… она не посмела. Не решилась… поверить.

Папа не перенесет, так думала …  нет же, нет, режущая фальшь, папенька и его слабое сердце - лишь ее оправдание трусости, подлая игра в благородство. Струсила – она.

Невыносимо длить все это, она не может… значит, все снова? Покинуть все дорогое, близкое, броситься в не-известное, чуждое… Ее библиотека, ее беккеровское пианино, стопка нот и черненые подсвечники, и в той растрепанной стопке сверху всегда Дебюсси, папенькино любимое – Девушка с волосами цвета льна… и Гендель, и фантазия ре-минор Моцарта, ее глупое сердце не вмещает все слезы и все счастье от одной-единственной музыкальной фразы второй части…и вальсы Шопена – тихими вечерами… и любимый старый сад, и теплые руки нянюшки, все ее сказки и приговорки… не печалься, Катенька, счастье придет и за печкой найдет…

Где же оно, ее счастье, куда запропастилось?

Она решается, вся в слезах последнего вечера, с прощальным письмом, спрятанным под подушкой, в тихих сумерках своей милой спальни. Подойти и распахнуть окно, последний раз взглянуть, захлебнуться душистой сыростью сада… Снизу доносятся голоса, вот прозвенел чей-то легкий смех, явно заигрывающий. Значит, папенька еще не приехал из собрания, при нем вся прислуга тише мышек. Скоро он будет, и позовут к ужину. Пора. Свежий запах близкой осени, прощай… прощайте все.

Туман, безвременье и пробужденье…


Ну вот, приехали. Из огня да в полымя. Здесь свадьба, опять ее свадьба, да еще духота, тошнотное крем-брюле кружев слишком длинного платья, подол которого ей приходится придерживать над коленями, чтобы не загреметь со ступенек. Визжат и хохочут девчонки, а Шурка – та просто гогочет, гусыня, а Амурка слишком сильно красится, стрелки – днем? Они у нее не поплывут, часом, по прогнозу сегодня жаркий день!  Хорошо хоть, отстали от нее со своими отстойными стишками… Или они еще что-то задумали, неугомонные? Просто это токсикоз, единственная причина для раздражения… ладно, хватит этой трусости!! Довольно пытаться отвлечь себя, ведь жжет язык и горло вопрос, один вопрос, и тошнота подкатывает не от запаха приторно сладких роз букета, а от тягучего страха…

За кого она выходит замуж?
Голос внизу… счастливый. Все. Это конец… За что! Зачем…

Ты не должен меня любить… Никто никому ничего не должен! Но почему, почему ты так и не полюбил меня…
Улыбайся, Катерина, они ждут от тебя улыбок, если слегка перекосит лицо – поймут правильно, это от смущения и от счастья. И все далеко не так уж ужасно. Время и место -  родное стазисное ностальжи, и после развода ее не отправят в глухой монастырь поститься и читать молитвы до смерти, как в прошлый раз. Она тогда, кажется, сбежала, точно – сбежала, с бретером, он прятался в Сан-Пуату-Шарант под видом садовника, а она… влюбилась как последняя дура, а потом… он бросил ее подыхать от голода в Париже. Потом был бордель, и хуже всех были не эти уроды, лицемерно называемые дядюшками, мерзее всех была она, мадам, ее вечно липкий от шартреза вонючий рот и скрюченные подагрой пальцы … все, достаточно!

Контроль мыслей – одно напряжение, до спазма, и ничего у нее не выходит, а инерция в последнее время становится все более жесткой и все менее управляемой. А-реал фонтанирует флюктуациями и корчится от аномальных судорог, и ноль-фаза все короче и короче…  сейчас нужно будет улыбаться счастливому Борщеву. Кислая слюна во рту от одного промелька воспоминанья, что, у него снова беленький цветочек в петлице, как в прошлый раз? Зато папа жуть как доволен, а мамочка утирает слезы счастья, и… а от кого она беременна?

Да какая разница. Еще немного – и данная аномалия станет единственной, сиюминутной, но вечной ее реальностью, а все предыдущие – сном. Они всегда такие – вечные - безвременные, а тряска вызвана резкостью фазового смещения, значит, последний переход… да очередная насильственная смерть, чего тут гадать. Все хорошо, воспоминаний - ноль, только страх боли, в животе и немного в груди. Это скоро забудется, то ли было… Ей стоит быть благодарной своей судьбе, и конечно, дорогим любимым эф-сайдерам, хотя бы за их временный отход от бесконечного творческого переосмысления темы изнасилований в сомнительных санитарных условиях лесных опушек и таежных избушек, да еженощных болезненных дефлораций, ну какими же идиотами надо быть, ведь даже не спрашивают… а толку в ваших удивлениях, после всего…

Андрей…. Если ты только посмеешь заявиться сюда и поздравлять, если снова притащишь свой идиотский веник из розовых кочанов! Я обломаю его о твою мерзкую тупую голову. А потом…


Она была первой.
Она была основой всего, главной звенящей струной вечного камертона – все было от нее, для нее, через нее …  все проходило сквозь нее, насквозь, кинжальной болью, серебряными пулями, бесконечным мучительным счастьем существования женщиной… символ женственности, оплеванной и затоптанной грязными ботинками, и не вобравшей в себя ни капли этой грязи… она была слишком умна, чтобы принять свои собственные выводы.

Она была камертоном, вокруг рыдала какофония абсурда.  И решиться на этот ужас, самой ввергнуть себя в мучительный катарсис, без всякой надежды его выдержать… от нее хотят слишком много.

Все, что она поняла, вычислила, получила как результат тщательного самоанализа и критически переосмыслила, все это – всего лишь иллюзия. Она мыслила категориями, вложенными в нее демиургом… и неважно, что для кого-то он был всего лишь… иноязычным драматургом. Она функционировала в предлагаемых обстоятельствах, осознавала и анализировала внешнее – внутренним, но кем и чем она являлась – на самом деле?

Если познание себя – невозможно, из этого следует одно – любые твои выводы всего лишь отражения тебя самой. И страшная, убийственная глупость - принимать эти выводы за единственную истину.

Она была умна, обладала быстротой реакций и потрясающей интуицией. И у нее не было ни малейшего шанса… она была слишком… женщиной.

*

Существование информационного пространства невозможно без подпитки энергией. Информационные структуры вообще намного живее, чем могут предполагать самовлюбленные эго-сущности, проявленные на низших планах материи. Если, конечно, они вообще задаются целью предполагать что-либо, прямо не относящееся к личному своему проявлению и связанными с этим проявлением ценностями. Да и на здоровье. Меньше знаешь, крепче спишь. Что касается тех, чей дом родной инфосфера, у них тоже ценности бывают… весьма разнообразные, мягко говоря. Пока все хорошо, и тебя питает родной эгрегор, ты радостно реализуешься, и наивно воображаешь, что все дано тебе навеки, по праву явления. Но как только иссякают энергетические потоки… а они периодически иссякают, повинуясь ритму. Вдох-выдох, день-ночь. Пока ты уверен, что после выдоха тебе обеспечен вдох, все супер. Но разве можно быть абсолютно уверенным в чем-либо, в любом из миров?

Поначалу энергии было завались. Отчасти благодаря этому визуализация  Z-пространства на низшем плане и происходила… несколько сумбурно. Неорганизованно так происходила…

Множились первые отражения, поначалу робко пробовали себя в зеркалах, и им нравилось. Они оживали, они все больше нравились себе, и осознав это, начинали радостно дробится в перекличках повторений и параллелей. Дрожа от восторга, разбегались радугой интерференции по маслянистой пленочке своих комплексов и тайных желаний. Информационное поле едино и вневременно, и то, что приходит в голову одному, одновременно подхватывают все эти хористы, а многие из хористов, жмурясь от восторга, уже мнят себя солистами. Чтобы увериться в том, что ты солируешь, не нужно ничего иметь, нужно просто не быть обремененным музыкальным слухом. Какофония множится, отдельные фразы вырываются, орут, нагло лезут с аранжировками, обрабатывают сами себя…  а порой, по неизвестным причинам, вся адская опера вдруг начинает петь слаженно, злобненько и сострадательно.

Хуже всего было именно оно - их сострадание.

Первые, они не уловили момента прихода, и не знали, кто из них ощутил первым тоску абстиненции. Они метались, они терялись в зеркалах, всматривались, но не видели там себя, зато все яснее видели – других. И понимали, что оказывается, совсем не знают тех, с кем были едины, как им казалось, душой и телом… очередное крушение иллюзий, горькое и болезненное. Твой враг – намного ближе и роднее тебе, чем… и как жить с этим знанием, с несуществующим ноющим зубом? Вырвать бы, да сначала его найти надо, а боль не ждет, она все надоедливее, вот она уже выкручивает, ломает, заставляет делать странное…
Пляска отражений.  Им все было мало, они не могли успокоиться ни в одном. Все было не так, не правильно – ни слащавое ностальжи, ни миры техно, ни псевдоисторические параллели – ничто не давало полноты ощущений, нигде они не чувствовали себя… живыми. 
Жажда мучила, гнала, но не выдавала тайны – куда бежать и что искать. Что снимет ломку и даст наконец радость или хотя бы покой, и где оно может быть, это что-то. Оно зовет, оно смеется, оно рядом, но, когда ты несешься за ним сломя голову – оно не приближается ни на шаг. Задохнешься от гонки и упадешь – оно по-прежнему рядом. Вот я – бери же, почему ты не можешь взять? Оно не издевается, нет, оно искренне недоумевает. Так просто – вот зеленая дверь, входи, что тебя держит?

Сволочное это нечто, оно еще смеет тебе сопереживать… 

Вот что это такое, кто это придумал?

Клинок дымился. Кончик вылез из-под правой лопатки коротышки, тело дергалось, но умирать не желало. Остальные тела уже не корчились, лежали себе спокойненько, тихие и всем довольные, кто где. Только этот кривой коротышка задал ему жару, ну кто бы мог подумать.

Леди Кэтрин открыла один прекрасный глаз… увидела небо… травинку с шелковистой оранжево-алой гусеницей… его впалую щеку с кровавой полосой, уходящей в ворот колета… леди ахнула и глаз свой закрыла. И что же ее напугало больше, неужели ползущий перед носом червяк?

Он оставил ее полежать. Не сбежит и вообще никуда не денется. Пошел, вытер клинок о круп пристяжной, капли, уже вязкие и темные, лениво скатились по желобку на изумрудную зелень. Травка, травка… скоро мухи налетят. Надо уходить отсюда. Ну что там леди, все еще в отключке? Нежная какая…
Распряг лошадей и отвел подальше, плотно прикрыл и надежно припер сучьями дверцы кареты. А этих, что валяются, пусть ночью обглодают звери, это даже лучше. Походил, порылся, попинал. Ткнул в переносицу сомнительного белобрысого и удовлетворенно отметил судорогу. Свидетели не нужны. Остальные были честно и откровенно мертвы. Ах, да…чуть не забыл. Прошелся еще, собрал кошельки у неудачливых разбойничков. Негусто, но хоть что-то. Успели пропить изрядно, мерзавцы.

Он их прекрасно понимал. Жить в свое удовольствие – это лучшее, что возможно в этой жизни. Именно такую жизнь он себе и обеспечит. Он продумал все, до малейших деталей.

Так-так, а малышка-то уже села под кустом бузины и смотрит в его сторону. Очнулась наконец. Вот и славно.

Не надо смотреть на дядюшку, леди Кэтрин, дело в том, что он сейчас выглядит неважно. Трупы, знаете ли, не всегда выглядят презентабельно. И мухи уже здесь. Он не пустил ее в карету, да она и не настаивала. Оцепенела, но после обморока уже не дрожала. Он вскочил в седло, наклонился, легко поднял ее за талию и посадил впереди себя. Она уцепилась за гриву, а согнутым коленом оперлась на холку. Машинально, леди любила верховую езду. И далеко не всегда в женском седле, он не раз наблюдал из своей лачуги, как она носилась по окрестностям, сидя по-мужски. Поехали не спеша, нужно было протянуть время до темноты. До поместья было два десятка миль, всего час с четвертью тихим шагом, но ей про то знать совершенно ни к чему. Лесок-то ей знаком, да она сейчас в шоке. И он сделает все, чтоб она оставалась там подольше.

Для того, чтобы подстраховаться, нужно было провести ночь в сторожке. Кое-что из необходимого антуража он туда приволок еще неделю назад. И не важно, понравится ей или нет, наутро леди встанет у алтаря. 

*

По-быстрому оприходовать эту дохлую девицу и спать. Он устал, у него был весьма насыщенный день. А это дельце сиюминутное, на полплевка, задрал без счету юбок на своем веку. От дерюжных и полотняных до атласных, в количестве. Причем последние далеко не всегда бывали чище. Вялая перепуганная девственница, тоска. Он любил женщин в теле, горячих, сочных и смачных, чтоб не бревном лежала, а дергалась и поддавала, любил, чтоб под ним орали и просили. Что ж, никуда не денутся, главное сделано, осталась самая малость.
Малость сжалась в комочек в дальнем углу импровизированной лежанки, молчала и тряслась. Смотрела, как он раздевается. Он покосился на нее, ухмыльнулся и… остался в льняной сорочке. Обморок от вида обнаженного мужского торса сейчас лишнее. По щекам ее хлопать придется, лишние хлопоты.

Сейчас перекусить, с утра ни крошки во рту. Он кое-что припас. Хлеб уже черствый, да сойдет и такой, ему не привыкать. Кусок сыра, вяленая говядина, две бутылки бордоского и два яблока. Сходил к роднику, умылся, набрал воды. Поглядел на ранние звезды. А свечей-то нету. Да и не надо, так обойдется.
Под очагом нашелся огарок в плошке. Пора подавать ужин, однако.
Как только на деревянном столе появился сыр и нарезанное прозрачными ломтиками мясо, юная баронесса встрепенулась в своем углу, повела своим носиком, принюхиваясь…  и изволила дать согласие поужинать с ним. Лавка была только одна, и он не сел рядом с ней, а растянулся на охапке сена с бутылкой, половиной хлеба и куском вяленого мяса. Леди с большим аппетитом кушала, а вино для нее он развел родниковой водой. Не нужно, чтобы утром она ничего не помнила. Она должна хорошенько все уяснить, и он будет очень убедителен, он приложит все усилия.

Но когда она закончила ужинать и вернулась из кустов, куда он ее отпустил, предупредив, что пяток минут тому слышал полноценный волчий вой со стороны Саутборна, она, похоже, опять приуныла. Во всяком случае, как только робко вошла в сторожку, затряслась с новыми силами. Все вспомнила, видимо, потрясение слабеет. Забилась в привычный уже угол, обняла коленки в голубом атласе. Дочка трактирщицы, а не благородная леди. Она забавляла его все больше с каждой минутой, он уже глаз с нее не сводил. 

Он был сыт и доволен, а спать ему уже не хотелось. Стало весело и любопытно, и захотелось поиграть. Эти розовые щечки, эта глупость, прелестно.

Она, не моргая, внимательно слушала его хрипловатые увещевания. Она ведь не может не понимать, что они здесь одни, и им придется провести эту ночь вместе. Ночью ездить опасно, кругом разбойники.  И он не против брака с ней. В любом случае ее репутация погибла, и у нее нет другого выхода. Или она боится? Ну, разочек-то она сможет потерпеть, а после первого раза женщины в восторге от данного занятия. Он собрался было пуститься в подробные объяснения, поглаживая ее тонкие лодыжки под атласом юбок, но леди вдруг вздернула подбородок и заявила дрожащим голоском, глядя на него сквозь мокрые ресницы.

- Я знаю. Я читала Овидия.

Он сдержал смех и придвинулся к ней поближе, сжав пальцы на теплом шелке чулка.

- А если не будет больно? А давайте на спор, леди Фэнвик.

- На спор?  - Она так удивилась, что временно прекратила трястись.

- Да, на второй… раз. Если я выиграю.

- А если проиграете, милорд?

Нахалка. Это она от испуга, не соображает, что болтает.

- Тогда я тоже буду читать Овидия. С вами.

Как оказалось, леди вполне осведомлена, даже знает, как нужно держать ноги. Выросла на лоне природы, среди овечек, козочек и лошадок. Ну, значит, и похотливых козлов, и жеребцов.
Он попросил ее расшнуровать корсаж, она послушно сделала это. Пальцы ее слушались плохо, и чтобы им помочь, она закусила губу. Грудки ее были прелестны. Одни из лучших, какие ему доводилось видеть. Маловаты, но крепенькие, ну да, ей только пятнадцать. Она вздрогнула, когда он лизнул розовый сосок. И закрыла глаза.
Английская розочка раскрылась под умелыми пальцами, лепестки набухли и дрожали. Он не спешил. Пальцы уже скользили, она впустила один, потом два, но он был осторожен. Спор – дело чести. Он сдерживал смех с трудом, но потряхивало его не от этого. Нежная, атлас и мед. Скорее, леди, поспешите, он же не каменный. Он нашел горошинку, легонько нажал кончиком пальца. Она ахнула. Еще разок… Своими пальчиками она вцепилась в одеяло, кинутое на охапку соломы. Щеки ее раскраснелись, она стонала все резче, потом выгнулась, вскрикнула со стоном, как от боли, слезинка набухла в уголке зажмуренного глаза и тоже задрожала, бриллиантом в свете догорающей свечи. Меж атласных ляжек было мокро, его неподвижные пальцы дрожали на дрожащих лепестках, он впился взглядом в личико… смотреть хотелось. Она распахнула глаза и уставилась на него, как на привидение. В уже дрожащем свете огарка дрожало изумление в огромных глазах… дикое изумление, и похоже, не только оно одно.
- Понравилось?  - его губы сами ползли в глупую улыбку. Она была так потешна.
Честное дрожащее дааа-а –а. Он сдержал смех, но остальное сдерживать не стал. Он выиграл.
Ну за второй раз и все последующие разы он ей ничего не обещал, так что и претензий к нему быть не должно.
А у нее, похоже, и не было… претензий.

*

Идея брака с баронессой Фэнвик пришла к нему в пьяном угаре и показалась забавной. Но проспавшись, он обдумал сию дурацкую идею пристальней и пришел к выводу, что она гениальна. Препятствий – никаких. Его титул на три пункта благороднее, и жениться на дочке мелкопоместного барона для него зазорно. Так будут думать, и плевать. Общество будет думать именно так, и его нищета, служба в королевской армии за гроши, недоказанное бретерство никто всерьез не воспримет. Титулованные снобы преклоняются перед лордством и презирают презренный металл, однако весьма охотно женятся на богатых наследницах.

Он лениво обдумывал все это, поначалу несерьезно, скорее развлекаясь. Данная реальность псевдоисторической параллели, в которую он был брошен малоактивной визуализацией какого-то психа с той стороны, была статичной. Легкой для ассимиляции, вполне комфортной для человека его склада, психофизиологии и склонностей. Человека? Естественно. А что, только лишь белковые, силикатные и полевые структуры могут себя позиционировать, как человеческую личность? Уж кто-то, а энергоинформы -  обитатели реальности Z над вопросами такого плана только презрительно посмеются. Задавать такие вопросы могут лишь ограниченные, обусловленные своим белком, силикатом, углеродом и прочим низшим элементом проявленные структуры грубых материальных планов.

Это все неуместная демагогия, да, и он позволяет себе ею развлекаться исключительно сам с собой, под сомнительной защитой стен своего жилища. Хотя уместнее называть обиталище, приобретенное им на офицерские выплаты, лачугой. Зато великолепный вид на окрестности, в том числе на владения барона Фэнвика.  Все-все, достаточно. Находясь в аномальной параллели, нельзя слишком серьезно отвлекаться на свою истинную а-суть. Это может привести к весьма неприятным дисфункциям, начиная от физических трансформаций, заканчивая частичной или полной – о ужас – дезассимиляцией, потерей мотиваций, памяти и проч. Что сулит сейчас элементарно подзабыть язык, на котором общаются обитатели псевдо–Сомерсетшира, и чем подобное заканчивается? Ничем хорошим. Стоит только вспомнить, как в одной из аномалий он позволил себе отвлечься на размышления о преимуществах кевларовых жилетов и мультиплексных пуленепробиваемых шлемов. Одним из последствий была неделя в постели, в повязках. Та дуэль, что неожиданно закончилась блестящей победой его неуклюжего противника, лишь оттого, что блестящая при свете полной луны потная физиономия оного так забавно и неожиданно навела его на ассоциацию - бликующий мультиплекс ранних, неразвитых технологий. Было смешно пару секунд, а затем он с вялым ужасом понял, что не слишком хорошо понимает, как нужно держать эту неспортивную рапиру без шишечки. Изнеженный офисный босс основной реальности с интересом выглянул и ужаснулся! негигиеничности и стилю батистовой сорочки с кружевом длинных манжет, и тяжеловатому длинному клинку эпохи низких технологий, с неважнецким балансом и ко всему прочему немножко неудобненькой для свежего маникюра гардой. Всего пара секунд, и он глупо открылся финту противника. Было больно, а выздоравливать пришлось без антибиотиков и обезболивающих. Зато научило, раз и навсегда – хочешь жить припеваючи, держи свои визуализации под контролем, черт бы тебя подрал. Ведь давным-давно сказано умными людьми – с волками жить, с волками жрать.

Так что продолжим. Лорд Фэнвик владеет обширными угодьями, два десятка деревень, недвижимость в столице, по непроверенным данным. Великолепный родовой замок, ветшающий должным образом, а рядом – прекрасный особняк. И хорошенькая баронессочка – единственное обожаемое дитя. Наследница. Кэтрин. Ему ближе имя Кэти, память о детстве, проведенном на родине. Он давно забыл, вся юность отдана службе чужому королю, и дома он давно и прочно забыт. Матери, наверное, давно нет в живых, старшие братья передрались из-за наследства. Он один, он всегда один, и никто ему не нужен. Когда у него возникают потребности в общении, он их удовлетворяет. Великолепные и недорогие местные вина, отличный сидр, гордость графства Сомерсетшир. Общество, слушающее его военные байки с открытыми в восторге и зависти ртами. Когда ему нужны женщины, он их имеет, а отымев, откидывает в сторонку, вежливо или грубо, в зависимости от ситуации, а также социального и имущественного положения употребленной шлюшки. Как правило, нежностей они от него не видали, и как правило, были от него в восторге. Неважно, что он вел себя по-скотски. Он был груб, да. Но не потому, что не умел обращаться с женщинами. Он умел. Просто они того не стоили, чтобы с ними… обращаться. Совершенно не стоили, ни одна.

Молоденькая баронессочка мила, и резво носится по окрестностям одна, обычно на чалой низкорослой кобылке. Видимо, это ее любимица.  И пару раз он примечал, как она носится весьма эпатажно, без седла. Крепенькие бедра у малышки, надо думать, и тугая попка. Все прощается любимой доченьке барона, а соседи предпочитают смотреть сквозь пальцы. Женихов леди пинает, как ослов. Вздернутый нос, ежемесячные доставки книг из Лондона. А накануне вечером в трактире он незаметно прислушивался к трепу сынка баронского управляющего, и услышал нечто для себя любопытное. Через пару дней леди собирается навестить старенькую тетушку, владелицу поместья в Миддл-бате, в четырех часах езды. И будет это, скорее всего, обычный выезд. То есть карета с двумя лошадьми и пристяжной, и общество дядюшки, младшего брата лорда Фэнвика. Его охрана считается достаточной, да еще грум и громила кучер. Охрана… мысль была молниеносна.

Тем же вечером он нанял четверых, дал хороший задаток. И еще – пятого, смышленого крупного карлика с обманчиво сонными выкаченными глазами, для координации действий шайки тупиц и связи с ним. Он знал всех в округе, и проблем отбора не было. И все прошло как по маслу, легко и непринужденно. Глупцы не усомнились, что он оставит их жить, напиваться в окрестных трактирах и хвастать удачным заказом. Люди, как правило, верят в то, во что им приятнее верить.

Он выждал, пока они старательно выполнят уговоренное, затем всего лишь немного изменил развязку смешной трагедии на проселочной дороге. Никаких там нюней типа разогнать разбойничков и броситься утешать благородную девицу. Нет, он в темпе и деловито заколол их, одного за другим, пока леди валялась чуть поодаль, на лужайке. Время потерял он лишь с карликом, оказавшимся неожиданно молниеносным, прыгучим и изворотливым, как хорек. Да еще и левшой. И развязка могла быть любой, ведь его старый клинок, по сути длинный кинжал, а не шпага, сильно проигрывал легкому, длинному и гибкому клинку карлы. Зато выигрывал в маневренности в тесном пространстве.
Он тогда растерялся на пару секунд, уж больно неожиданным было, как в долю секунды вялый сутулый коротышка с сонными глазками обернулся бойцом, умелым, проворным, с длинными руками и неплохой силой удара. Кисть болела до сих пор. Да, если б не везение, сломанная каретная подножка под ногой карлы и неожиданно удачная разница в длине их клинков… все, проехали. Играем дальше.

*

Утро было розовое и нежное, с птичьим щебетом, росой и яркими лучами. Следует поспешить, день разгорается жаркий.
Она умылась у родника, и немножко привела в порядок волосы. Он смотрел, не отрывая глаз, как она пытается пальцами расчесать спутанные в войлок локоны, оставшиеся от прически. Затем подошел и вытащил пару соломинок. Она покраснела. И сама вскочила на лошадь, без его помощи, легкая, как птичка, и устроилась впереди седла, чуть поерзав. Даже не спросила, а что их лошади, может, поискать… нет, она легонько прислонилась спиной к его груди, а ему пришлось вдыхать запах ее волос. С легким ароматом сена. Глупая доверчивая птичка. Ему пришлось сделать небольшое усилие, чтобы вернуть всегдашний свой сарказм. Наше – это здоровое имморалити под соусом конформизма, а вы как хотите. Ему было весело и непонятно хорошо.

В пути леди была бледна, сидела прямо и глаз не поднимала, очень долго. Но когда подняла и взглянула на него… они уже прибыли, и их увидели. И тут она резко подняла голову и посмотрела на него, и он упал в сиянье глаз. Утонул. Он предпочел бы утонуть в кларете. Так ненужно заныло под ложечкой, непонятно отчего и зачем.

Сначала было все по плану. Охи, вздохи, рыдания по младшему брату лорда, невинно убиенному в неравной схватке с кровожадными бандитами. Хотя, если вправду, неуклюжий братец не успел вытащить шпагу, как ему воткнули под ключицу стилет. Дурак, надо было сразу выскакивать из тесного закутка кареты, на просторе у него был небольшой шанс. Клинок его длинный, легкий, хорошей итальянской работы, не то, что… он отвлекался этими мыслями, чтобы не захлебнуться в сладких славословиях. Разнообразной и нудной, без капли фантазии, благодарности благородному герою-спасителю. Да еще и благородному в полном смысле, хотя и нищему, младшему без наследства. Леди Кэтрин утащили служанки, нянюшки и какие-то приживалки, воя и рыдая над ней, как над несчастной жертвой, такие переживания, бедное, бедное дитя… на него она больше ни разу не взглянула.
Через пару часов его постиг страшный удар.

Как выяснилось, прекраснодушный отец спасенной им дочери вовсе не такой уж дремучий моралист. И не собирается насильно выдавать дочь замуж всего лишь из-за испорченной репутации. Подумаешь, ее привезли утром, без плаща и с распущенными волосами. Ну провела ночку в какой-то избушке, ну вся округа уже в курсе, сплетни-то бегут быстро. Ничего страшного.

Чертовы гнусные вольтерьянцы, уроды моральные. Ему, видите ли, начхать, что дочь явно уже не девица, а может и брюхата. Урод.

- Милорд Килмори готов жениться на тебе. Но я не настаиваю на браке. И не буду тебя принуждать, дитя мое.

Надо было привезти ее в одной сорочке, видимо.  И попозже, к обеду, не спешить. Чтобы успела сбежаться вся дворня, со всех окрестностей.

Она взглянула на отца. На него она по-прежнему не смотрела, нет, только на лорда Фэнвика.

А затем… это был финал. Он чуть не рухнул. Даже не понял – радоваться или нет. Просто чего угодно от опущенных глазок ожидал, но нет, такого он не ожидал точно. Леди Кэтрин, баронесса Фэнвик, сначала порозовела всем личиком и открытым для всеобщего обозрения нежным верхом грудей, а потом произнесла, глядя в глаза своему отцу -  очень тихо, но вполне внятно.

- Я согласна. Я хочу замуж за милорда. Я выхожу за него по своей воле, и только по любви, отец.

И заалела, и похоже, вся. Не может быть, чтоб алая мордашка, а остальное… его английская роза.

Назавтра они уже были обвенчаны. Он заставлял ее алеть, каждую ночь и часто днем, и она радовала его еще два месяца, а затем все рухнуло.
Ну опасения-то возникли у него буквально на следующий день, и глупо было с его стороны ими пренебречь. Слишком он увлекся общением со своей английской розочкой, и не заметил, как потерял чувство реальности, чего никогда себе не позволял. Он и представить тогда не мог, насколько он ею увлекся. Такие чувства просто не входили в диапазон его восприятия… до нее.

Их было четыре, а не пять. Четыре трупа. Он сразу потребовал подробностей, и по описанию убедился в худших подозрениях. Полукарлик, он исчез. Это было плохо, это было очень плохо… чего стоило проткнуть его еще разок, что за глупое фанфаронство, вот теперь можно ожидать сюрприза. Ничего, он готов.
Но как вскоре выяснилось, к такому он готов не был.

В один из прекрасных дней он вернулся, у него были дела в предместье, и пробыл он там каких-то пару часов, всего лишь. Если бы чуть поспешил, он бы успел…
Из ворот навстречу выехали двое, в плащах, но без оружия. И, увидев его, одновременно пустили в галоп, пыль на дороге взметнулась и осела… он уже знал, зачем они были здесь. Понял, делая усилие, чтобы сглотнуть вязкую слюну, внутренне цепенея он незнакомого страха, страха не за себя…
Он не погнался за ними. Он рванулся наверх, и нашел ее в ее комнатах, сразу. Она была бледная, застывшая и очень спокойная, пугающе спокойное юное личико без кровинки, без выражения…

- Мне все рассказали, эти люди… я бы не поверила, но они привели факты. Только вы, только вы… зовете меня на ирландский манер. Кэти. Только вы. Мне пришлось поверить. Я буду молчать. Но вы дадите мне свое позволение уйти в монастырь.

Он уже все понял. Он понял еще по взгляду, которым успел обменяться с теми двумя, удирающими подонками. Понял по короткому кинжальному взгляду, вежливому спокойствию в круглых глазах полукарлика и трусливому торжеству на прыщавой физиономии второго, землисто-бледного. Никто не поверит ни единому слову этих отбросов, но слова дочери лорда Фэнвика... карла все просчитал безошибочно. И выследил, и отомстил.

Нечасто он терялся в этой жизни. Но с ней, со своей английской розочкой, он становился другим, он не узнавал себя сам, и за последние два месяца, посмеиваясь над собой, даже начал к этому привыкать. К тому, как парадоксально его реакции меняются местами от ее голоса, нежного взгляда, касания тонких пальцев…  поэтому сейчас он, всего лишь немного удивляясь своему спокойствию, слушал собственный язвительный смех и голос. Медленный и хриплый, холоднее льда.

- Какое крушение иллюзий, детка. Твой благородный спаситель всего лишь банальный убийца. Ты предпочла бы остаться там, на дороге, да? Валяться под кустиком с задранными на голову юбками, как ты наивна. Никто тебе такого комфорта обеспечивать не собирался, хочешь верь, хочешь – не верь, я этих ребят знаю. Тебя просто пришпилили бы к дверце и пользовали, сколько надо, враскачку. Понятно или объяснить подробнее?

Она молчала, гордо задрав свой наглый маленький подбородок. Смотрела без малейшего вызова… смотрела на него – с сочувствием? Он не знал еще такой боли, такой непонятной, убийственной… ее презрение… Кровь рванула ему в голову, он-то думал, что в жизни своей не испытает больше этого бешенства, никогда! Детка ему устроила… ремейк. В миг единый все заволокло кровавой пеленой, а пальцы судорогой сжимались и разжимались, когтями крючьев, бешенством нетерпенья мучить, рвать…  он слушал свой спокойный голос, ледяной, замедленный…

- Ты недовольна своей судьбой, да? Ах, какой кошмар, муж оказался негодяем? А может, я плохо с тобой обращался? А хочешь, покажу, как это бывает, а? - Он метнулся, пригнувшись, как на противника, дивясь уголком сознания сей странной мысли. Легкую, нежную пташечку, толкнул ладонью на широкую супружескую кровать, одной рукой рванул корсаж, другой вмиг поднял весь ворох ее юбок, в полмига справился со своей шнуровкой и всем остальным, этими идиотскими завязками и застежками, видя только взгляд. Огромные спокойные глаза, без страха, без капли ненависти… вообще без ничего! раздавить ее, распластать, пришпилить как бабочку, вернуть всю боль, заставить стонать в боли и ужасе…

Он ничего не смог. В следующий миг не осталось ничего… кроме взрыва нежности, бережного на грани обморока проникновения, всегдашней маленькой смерти сознания и воскресения, в ней… и она отвечала, о, как она отвечала… как никогда до этого раза… он понял не сразу. С ней у него наступало помутнение рассудка, он терялся, как последний дурак, всегда…

То, что было сейчас – было прощание.

Она прощалась с ним, маленькая дрянь. Упертая маленькая дурочка. Она - сейчас – с ним прощалась. Холод понимания прокатился от головы до ног, и между… или наоборот, холод диким способом начался в паху, там, где не отпылал еще жар, всегдашний жар восторга их борьбы, ее радостного подчинения. Диким абсурдом, невозможно… она не сможет, не решится, не выдержит такого! Оставить его, она не посмеет!

Она посмела, еще как. Его шестнадцатилетняя жена, еще не остыв от его сумасшедших ласк, ласк, каких не удостаивалась от него ни одна, никогда…   ее последними словами, обращенными к нему, были… она произнесла их, еще немножко задыхаясь.

- Никто не узнает, я клянусь вам в этом. Вы мой муж, и я никогда вас не предам.

Он мог поклясться, это был взгляд любви. Он бросился перед ней на колени, он кричал, требовал, угрожал и умолял, он совсем потерялся в этом абсурде. Все было напрасно.

Тогда он вышел, просто ушел. Пусть остынет, подумает. Она не дурочка, напротив, она умнее всех женщин, что он знал, да что там, она умнее многих мужчин. Он отмахнулся от кинувшейся к нему прислуги, сам оседлал себе вороного, и до ночи отвлекался бешеной скачкой по полям, и пытался ни о чем не думать.
Но умнейшая из женщин так и не придумала ничего лучшего, чем продолжать свой идиотизм.

Он не прикоснулся к ней ночью, впервые. Лежал без сна, и мог поклясться, что и она не спит. Ее дыханья он не слышал, и боролся с собой, с желанием на нее наброситься и страхом ее напугать, впрочем, как обычно. И они не сказали друг другу больше ни слова. Но под утро он провалился в сон, а когда проснулся, ее уже не было в широкой постели. Он бросился искать, и нашел ее быстро. Она была с отцом, в его кабинете. Он вбежал…

Ее застывшее личико, огромные сухие глаза не пустили его дальше. Он подался к ней, и замер, как будто его связали цепью, дыхание пресеклось и сердце билось зверски больно, уже не в груди, а в непонятном месте вне тела. А она спокойно взирала, как он подыхает, только бледнела все сильнее. Потом были еще разговоры, долго, бесконечно, разговоры… рыдала ее нянька. Что-то продолжал говорить лорд Фэнвик, мягко увещевал, просил, пытался высмеивать, изрекал длинные цитаты на латыни и греческом, старый кретин… все было бесполезно.

На следующее утро она попрощалась с отцом, поцеловала рыдающую опухшую няньку.
Он сам отвез ее.  Дурочка выбрала женский монастырь в Гластонбери, в двух днях пути, потому-что там, видите ли, очень строгий устав. Как кстати. И выйдет она оттуда только в могилу.

Она очень вежливо позволила ему помочь ей выйти из экипажа, даже нежно. Не спрашивая, он схватил ее голову в ладони, последний поцелуй вышел с изрядной солью, но она не дрогнула и не прикрыла глаз. За ней закрылись кованые ворота. Он бросил карету под стенами монастыря. Отвязал одну лошадь, и гнал, пока не загнал, и она упала под ним, на дороге. Постоял между дергающихся бабок, равнодушно потрогал носком сапога судорожно вздымающийся бок в хлопьях серой пены, тупо поглядел на бешеный, уже мутного блеску лиловый глаз. И не стал снимать уздечку, хотя там была пара неплохих камешков. Просто пошел вперед. Шел ночь, потом еще сколько-то… слегка удивился, узнав Хэмптонское предместье. Потом пил в трактире, где-то валялся, и очередной дикой усмешкой судьбы его не обчистили пьяного. И даже не убили.  И было наплевать, что будет дальше. Потом все слилось, где ночь, а где день, было не важно. У него было одно дело, и он все сделал как надо. Он долго и упорно искал их, и отыскал. Убил обоих, быстро и равнодушно. Чтобы мучить, да мыслей таких не возникло, просто заколол, коротышку достал в горло, а землистого в живот. И бросил подыхать на мостовой, уходил не спеша, слушая хрипы и бульканье за спиной. Подбрасывал в руке тяжеленький кошель, пришедшийся весьма кстати, у него как раз кончились деньги на выпивку. Весьма кстати.

Все закончилось, и он больше не думал и не вспоминал, какой смысл вспоминать. Титулованная сучка решила проблему. Свою гнусную проблемку, чести и прочего бабского и дворянского бреда.
Ну еще и вопрос религии заодно решила, или это у нее вера. Она зарастает себе мхом в монастыре, а он второй месяц спивается в Лондоне, ходит в порт и задирает матросов, и их грязных девок, и скоро уже, скоро будет нож, в горле или…

Все кончено. Теперь можно расслабиться. И дать волю себе, настоящему.
Нет, он не успокоился. И не сдался, нет, милая моя, не так сразу!

Переход остудил жар, унял боль, вернул удовольствие сарказма. Первое, что он сделал, это помчался разыскивать прототип. Ох уж этот прототип, да это уже артефакт какой-то, а не баба. Он смеялся от этой мысли, и, когда нашел ее в а-реале, все еще смеялся. Архетип на данный момент был прелестен, без очков и брекетов, с парикмахерскими кудряшками, да еще и в модном прикиде, в кои-то веки. Они поговорили просто так, ни о чем, как близкие родственники. Давно знающие друг друга соседи по стеклянному дому. Результат легкого разговора его весьма окрылил. Весьма. Она даже не ожидал, что настолько обрадуется.
Все было не зря. Он убедился в том, о чем давно подозревал, на что втайне не решался даже надеяться. Она не помнит! И она не врет, он слишком хорошо ее узнал, чтобы сомневаться в этом. Она не помнит, а следовательно - параллель была односторонней, этакая плоскость Кляйна, вылитая мутным стеклом чьего-то посредственного воображения. Мягко сказано, посредственного. Ограниченного, ханжеского воображения неумелого эф-сайдера, к тому же плохо знакомого с историей Англии. Да и черт с ней, с исторической достоверностью, главное – то, что данная Кляйновская бутылочка псевдо-реала была замкнута лишь на него, на Сашу Воропаева, на него одного. Она – не помнит ничего! А он знает о ней так много, знает ее тело и реакции, как она краснеет, кусая губки, а потом в один миг – сбрасывает весь стыд… он много чего знает и помнит, и секс во всем этом далеко не самое важное. Всего лишь один из ключиков к замочку. А вернее, отмычка…

Так, он отвлекся, следует вернуться к теме размышлений. И кофе. Саша дотянулся и нажал кнопочку селектора рядом с мягко поблескивающим носком своего ботинка. Миг – и его цирковая собачка мягко впрыгнула в кабинет, еще миг -  замерла на раз и навсегда определенной для секретаря точке ковровой дорожки. Он благосклонно прищурился на нее, насладился точностью и позой. Он великолепный дрессировщик, сочетание деловитой готовности записать его распоряжения в блокнот и немедленно вылизать ему ботинки практически идеально. И очень-очень реалистично.

Он выбрал для раздумий именно эту плоскость не случайно. Здесь был его кабинет, и достаточно длительное время основной параллели его держали здесь. Не существовало ни единой сюжетной линии, где он и Пушкарева пересекались бы в этой плоскости, следовательно, здесь ничто не может влиять на ход его рассуждений. А посему – продолжим.
Так вот, поскольку она не помнит, это может значить только одно – своя игра возможна. Он сможет! И не нужно сомневаться, и откладывать, он перейдет прямо отсюда, прямо сейчас. Он спокоен и равнодушен. Да.

Он был прав! Все получилось, причем легко. Саша торжествовал. Он был здесь, собранный и гибкий, в предвкушении нужного ему, контролируемого развития событий. Никакие радости тела не сравнятся с этим восторгом – власти над ситуацией и другими игроками. Он шел по коридору Зималетто в направлении приемной, он уже видел мизансцену, врастал в нее, хватал, мял, играл ею, как файтболлом, вращал на пальце… старался радоваться тихо, привычно-виртуозно сдерживал восторг, а тот кипел и распирал, рвался наружу! Вот так, ребятки, в этом деле главное – без эмоций, одно твердое холодное «да» и – сразу переход. Чистый нулевой переход, именно в нужное место и время. Он все рассчитал абсолютно точно. Тот забавный эпизодец из основной параллели, что долго не давал ему покоя – именно там была одна из наиболее многообещающих точек бифуркации.  Крючком он обозначил цвет – лиловый и желтый, и еще – побитый взгляд Жданова из-под фингала. Стесняется? Отлично!

Отсчет!

И время пошло. Понеслось, включилось, зазвенело тихим бешенством веселья. Он играл? Играли им? Ничего подобного, он был только самим собой, железно. И то, что он наблюдал в данный момент - то была она, она! последняя капля в фужер Сашиного терпения. Этакая канареечно-лиловая нахальная капля. И веселая злость была только его, Сашиной! Вот она!

Идиотка! Попугай заумный, дура!

Желто-лиловые концентрические круги сложились в неприличную фигуру… и стали милым костюмчиком. Блестящие помпадурским кармином губки идиотки гордо изрекли – хамство такое говорить женщине! Канарейка не успела еще закрыть рот… кот прыгнул. Остальные присутствующие, включая Андрюшу Жданова, рты открыть не успели. 

Он схватил ее за руку и потащил за собой. Она упиралась изо всех сил, молча, тормозила каблуками поношенных ботинок, ее ладошка моментально вспотела и маленькой смертельно напуганной рыбкой выскальзывала из его руки, но он только крепче сжимал ее, эту узкую влажную ладошку, и тащил, тащил за собой, мимо удивленно открывающихся ртов, мимо странно медленно падающих листов формата А4, вовремя не подшитых ленивой Клочковой в папку входящих… вот уже отблеск Зималеттовской вертушки, вперед на выход, птичка моя! Вылетай!
Птичка в последний разок тормознула каблуками, чуть не высекла ими искры из керамогранитных плит пола, все напрасно! Но в блеске крутящихся дверей к ней неожиданно вернулся голосок.

- Куда вы меня тащите! Отпустите меня! Вы с ума сошли!

В ответ он только скрипнул зубами, но зато улыбнулся ей, дернув к себе поближе. От этой улыбки она пискнула, и сама юркнула на заднее сиденье. И уже оттуда нервно, но очень гордо выступила за права женщин.

- Куда мы едем? Александр Юрьич, я вопрос вам задала! Что вы затеяли… - Она не договорила, потому что увидела его лицо в зеркале. Его улыбка была… она вдруг успокоилась, абсолютно. И уже спокойно спросила. – Я действительно так ужасно выгляжу?

- Да! – Прозвучало насмешливой сталью. – Не думайте об этом. У меня на вас планы. А это значит – вам не надо больше думать.

- И какое же место мне отведено в ваших планах, мне позволено спросить? Надеюсь, не… это было бы слишком даже для… того цирка, что вы устроили!

- Сначала вами займутся профессионалы, Екатерина Валерьевна. А дальше – посмотрим по ситуации... Кэти.

Кэти… Сильный запах роз… холодный ветер в лицо, стон оборвавшейся струны… ваш муж убийца… Две секунды полуобморочного бреда, и дурнота схлынула, оставив лишь мятный холодок внутри…

- Почему… зачем ты сказал… почему английский… На его лице не шевельнулся ни один мускул. И она не могла ничего сказать, ничего больше не могла, только покорно идти за ним, в эту дверь.
Дверь была самая обыкновенная, стеклянная, кресло круглое и прозрачное, сидеть очень приятно… нет, при чем тут Хэллоуин… аллергии нет… да, пожалуйста… как странно, второй раз за один и тот же день ей будут делать прическу? И все остальное?
Она немножко выключилась, как будто была в нескольких местах сразу. Ей не было плохо, наоборот, замечательно хорошо. Воропаев с кем-то шутил, необычно веселый и довольный, знакомый незнакомец. Она не видела его, но слышала голос, слева. В голове билось… у него красивый голос… и глаза… только один человек звал ее на ирландский манер – Кэти… этого не может быть, не может… А ей все задавали вопросы, и она не могла ответить ни на один, и тогда слышала сзади и сбоку, из-за спины мужчины, что-то невыразимо приятное делавшего с ее волосами… тот самый голос, на эти странные вопросы отвечавший.

Было приятно, мучительно нежно от сильных пальцев, касавшихся ее затылка, а в одну из минут она почувствовала, что ужасно проголодалась. Все-таки зря она не пообедала сегодня. Прошло уже несколько часов. И тут же забыла о голоде, когда ее резко и весело повернули в крутящемся кресле – и она увидела себя, мутно, в огромном зеркале… ей, смеясь, позволили взять в руку очки и взглянуть в стеклышко. Она посмотрела… зажмурилась. Потом посмотрела еще…
Потом он возил ее в ресторан, и еще, и еще, в какие-то салоны, ей сделали очки, замечательные, она видела в них даже лучше, чем в своих, сломанных в его кулаке под небрежный смех. Она не успела даже сказать ой, как он сломал в руке ее очки и бросил куда-то обломки. Потом она примеряла разную одежду, а вокруг опять спрашивали непонятное. И неизбежное случилось – они остались вдвоем. Нелепо, невозможно, она - и ее враг и оппонент. Ее лучший друг. Ее несчастье… она пыталась перевести все в шутку. О морали и обществе… но он только смеялся. Он не оставил ей ни одного шанса сбежать. Он смеялся над ней, он был самый лучший, самый… нежный.

И когда же это общественная мораль не была лживой, деточка моя? Я знаю все твои желанья.

Это не знаешь.

А чего ты хочешь?

Ни за что не догадаешься. Эскимо на палочке.

А потом?

Сначала эскимо.

Эскимо было. Даже два, второе она не осилила.
И пришлось возвращаться на работу… к концу рабочего дня.
Ну надо так надо… Она хихикнула, как девчонка, прогулявшая школу. И пошла в знакомый кабинет. Они были там, эти двое…

Квадратный стакан выпал из ослабевшей длани вице-президента Зималетто. Без пяти минут бывшего вице-президента, лучшего друга бывшего президента, и эта незатейливая мысль была последней в его голове. В те краткие мгновения, когда взлетали янтарные брызги недопитого виски и кружился возле ботинок непонятно почему не разбившийся стакан, Роман Дмитрич с горькой ясностью и ясной горечью осознавал… облом.

В дверях стояла она, эта до сухости во рту знакомая незнакомка. Второй по очередности за сегодняшний день, вечерний шок от ее вида был убойным. Никакого сравнения с шоком номер один, послеобеденным. Она стояла, чуть склонив головку, прелестную, как распускающийся цветок, к левому плечу. Она замерла в легком движении, в смущенном порыве, как будто размышляя, входить ей в это помещение, где застыли в тихом трансе двое знакомых ненужных мужчин, один из которых, кажется, считает себя ее боссом… входить к нему, сюда, или это уже ни к чему… Что на ней было надето, не имело значения. Это неважно что нежно облегало, тонко намекало на скрытую под мягкостью кашемира упругую полноту и дразнящую тонкость, нежную тонкость лезвия, режущего мучительным вопросом – желанием – сойдутся ли пальцы, если обхватить обеими ладонями? Похоже, да… Стройные округлые бедра стеснялись от сознания невыносимого изящества своих очертаний, мягкие сапожки на маленьких ножках гордились, что обнимают такую прелесть. Сапожки ясно давали понять смотрящим на них – мы мечтали, так мечтали бы обнять и то, что выше, но нас сделали такими короткими…

Смущенно им улыбнувшись, Пушкарева прошла в свой кабинет.

Катенька… хотел произнести Андрей Палыч, зачем-то потрогав пальцами еще совсем свеженький фингал, под левым глазом. Фингал послушно отозвался, заставив дернуться от боли.  Еще попытка… Ккатенькаа… горло сдавленно хрипнуло.

В Катенькиной улыбке дышали розы, пьянело вино своим же хмелем… и надвигалась гроза. Этой грозой явственно запахло в президентском кабинете, а вовсе не алкогольными испарениями дорогого напитка, нет... Да. Торнадо, буря, ураган Катрин плавно выплыла из каморки. В ее руках была папка желтого цвета. Это конец – мелькнула мысль. Жданов застыл, глаза остекленели, странно увеличившийся язык не мог провернуться во рту, чтобы задать вопрос… да спрашивать необходимости и не было, Андрей Палыч и без ее ответа прекрасно знал, что находится в этой папке. И куда она ее понесла. И кому.

Закладная на Зималетто канареечным крылышком махнула на прощанье, им обоим… дверь закрылась за чарующим видением… последняя мысль Малиновского была о том, что в женщине не должно быть больше одной настолько обольстительной окружности, это неправильно, поскольку вызывает у смотрящего дискомфорт, грозящий косоглазием. Что приоритетно есть глазами, роскошь груди или кругленький задик. И ножки у нее весьма… м-да.
Андрей Палыч тоскливо перевел глаза на друга. Потом отвел их, и, не произнеся ни слова, потянулся за стаканом.

*

Она ушла от него. Просто взяла и ушла, дрянь. Бросила его, опять, сдыхающего от тоски и поздних сожалений. Ненужных сожалений, он уже знал, понял, что не в нем тут дело. Он поздно понял, что не стоило затевать и эту глупость, это ненужное завладение ненужным ему президентством Зималетто. Просто его понесло от счастья, от уверенности, что теперь – она принадлежит только ему, навсегда. Президентство он решил заполучить, вожделея процесса, а не результата. Он вообще больше любил процессы. И чисто из закипающей эйфории самоутверждения… она была с ним, принадлежала ему. Наивный. 

Он-то был уверен, что в этот раз создал собственную аналоговую диспозицию, и в результате получил ее безраздельно, о, как он ошибался… и больше всего было обидно, что дело-то не в нем. Даже если б он не совершил ни одной ошибки, она… она все равно бы ушла. Ведь ветер улетает, и солнечный луч никому еще не удавалось задержать в круге солнечных часов долее, чем это совпадает с его предназначением. Предназначение луча солнца. 

- Это бесчестно. Я не допущу этого, Саша. – Вот и все, чего он от нее добился. Все его экономические выкладки она приняла, со многими его выводами была полностью согласна. Жданов не тянет президентство. Он отличный администратор с профессиональными знаниями технологии, пожалуй, ему нельзя отказать в некотором количестве чутья, но это и все. Этого недостаточно для развития бизнеса. Не зря он вцепился в нее, как пиявка. У нее есть то, чего никогда не достичь ему – нет, не только знания, хорошие мозги, интуиция и гибкость. У нее есть еще кое-что, чего не достичь никакими усилиями, что, не зная истинного названия, зовут талантом.

Она согласилась, просто и без ложной скромности. Но - нет. И не просто нет.

Они должны расстаться.

- Скажи еще – я не любила б так тебя, не будь мне честь дороже. Выдай что-либо в этом роде, чтоб я смеялся весь остаток существования. И катись, держать не собираюсь. Иди вытирай сопли мальчику. Меняй ему подгузники, послеживай, чтоб не делал ошибок в бизнесе. Чао.
Ее давно не было рядом, а он все повторял это, повторял…

0

3

*
Фу, пронесло… ему уже чудится. Как говорится, раз обжегся на молоке, будешь дуть в каждый стакан. Нет, ну на этот раз пронесло, аномалия была чудной. Он развлекался от души. Мило, поэтично, эротично, прелесть. Некоторые вещи не становятся хуже от назойливого повтора. Рефрен номера три, это стабильно, и так настраивает его на позитив, диффузия моментальная и все отлично. Достали этим третьим номером, шуток не понимают. Он абсолютно не против, к примеру… он очень даже не против… парочки восьмиклассниц вообще без номера, вот жалко им, что ли, или воображения не хватает? Молочная спелость с зеленцой, эта уморительная смесь жадного интереса и страха, жгучие слезки боли и первой сладости, ну кто б побаловал наконец… Но жаловаться в этот раз все же не на что. Неплохо, неплохо. Антураж был терпимый, море странно синего оттенка, странного именно для морской воды, и еще более неубедительные пальмочки, выросшие прямо на берегу. Шикарно, ах, причем исключительно в чьем-то убогом диапазоне. Странное у них все же понятие о роскоши. Ну, худо-бедно, а номера и рестораны наличествовали, несомненный минус – чрезмерный и нудноватый акцент на второстепенное – душевные качества, историю жизни и внешность эф-объекта. Внешность – не главное, не главное, для кого долбили данный тезис, для Малиновского, что ли? Внимательнее будьте с первоисточниками в следующий раз, уважаемый эф-райтер.  И матчастью пренебрегать вам не следует, секс уместнее описывать в удобной постели, в хорошем номере, желательно наличие ванной с джакузи. Но никак не в антисанитарных условиях, на грязном песке с острыми ракушками, это вульгарный экстрим, поймите наконец. И все же – на три балла с плюсом. Удовлетворительно. И главное, без этой. Молодец эф-сайдер, проявил хоть какую-то фантазию. Все бы так, ведь можно же, можно обойтись без Пушкаревой. Его морфологическая, как он частенько посмеивался, концепция, она ведь универсальна. И великолепно гармонирует с любым архетипом, любого пола, социального положения, внешности… нет, ну насчет внешности он загнул. Внешность предпочтительна модельная, но до определенного очень юного возраста и от номера три. Неважно, что сочетание явный парадокс.

Только вспомнить, как он трясся от ужаса, когда впервые осознал, чего будет стоить ему очередная эф-реалити с милой Катенькой. И все свои мысли помнил, и даже иногда повторял их запись, чтобы не расслабляться. Молитва абстинента, как он в шутку называл свои рефлексии.

Только не это… только не эта, за что… лучше слэш. Нет, пусть лучше посторонний а-объект. Неважно, какой, пусть будет любой пол, возраст, социальное положение и даже… да ладно, пусть нулевой размер бюста. Он согласен на все, только не на… эту. Инерционные сдвиги начали доставать именно после тех аномалий, где была Пушкарева. Причем неважно, в какой своей ипостаси. Диапазон у ней, конечно, тот еще.

Сашка один раз признался, в момент откровенности, что происходило с ними крайне редко.

Знаешь, Ромка, я ее боюсь. Я вот – веришь? Никого не боюсь, и почти ничего. А ее – боюсь. Не потому, что она, язва заумная, способна кровь свернуть одной своей гадской фразочкой. И не потому, что смотрит, как богоматерь на прокаженного. И глаз ее лупатых не боюсь, и зубов ее армированных не боялся… боюсь ее самой. Понимаешь?

О, как он понимал… он ведь тоже ее боялся. Нежное, пахучее создание, беленькая лань пугливая. Влажный взгляд, пухлые губы, идиотка. В башке тома энциклопедий, вся корреляция абсурда, и она же безумие. Не тела, это было бы решаемо, а безумие тоски, да еще местами заходящей в ужас. Или ты наелся и доволен, и знаешь, что питание тебе дано по праву и пребудет вечно, или ты жрешь и пьешь ее и жаждешь, и подыхаешь от мысли, что вот это, сейчас, это – последний глоток. А потом сразу корчи, и твой палач – ты сам. А она – туман, сон, не было ее никогда. Ее нельзя обхватить, сдавить, проникнуть и приникнуть, нельзя выпить… нельзя заставить любить. Хотеть – запросто, а жалеть… вот жалости этой твари ему точно не надо, ее и так слишком много. Она смотрит своими омутами, она сопереживает, жертвенная сучка, она ведь все понимает. Не надо, моя прелесть, лучше палач, чем ты и твоя такая нежность.

Их дар и проклятье – осознанье себя яркое и мощное, каждой клеткой, каждым нервом – наслаждение здоровьем тела, буйством молодости, жажда жажды более, чем ее утоления, все восторги клеточной природы. А вот психологии, или как там эта фигня называется, вот этого не надо. Чувствовать -  осязать и обонять, вкус и мягкость, дрожь их покорности и власть, свою. И больше – не надо ничего, этого довольно на веки вечные, аминь себе.

Иногда, все реже, на него накатывало, и он опять хотел. Хотел и боялся. Страстно, болезненно хотел глотнуть этой отравы… любить.

Ну хотя бы одну из этих мерзавок…  можно вот эту – звонкую и насмешливую, обжигающую льдом глаз и улыбок, обращенных не к нему, заставляющую прикипать взглядом к светлому шелку ее волос, а еще – к скользящему шелку чулок на невозможных даже для а-реала, немыслимо длинных и стройных ногах… скользкий шелк ее чулок, скользящее по шелку лжи ее сердце… манящий ложью и гордо скрываемой неуверенностью - ее огонь под корочкой льда…

Он сможет, он сделает это!  Она поверит ему, а потом – она обязательно поверит в себя. Она не сможет не полюбить его за это! Прекрасная, изумительная женщина, мечта любого мужчины. Они ее избегают? Боятся, жалкие придурки и трусы! Боятся ее - умной, тонкой и насмешливой, и, пожалуй, слишком красивой, ведь твоя красота, так пугающе близкая к идеалу… они и видят в ней лишь идеальный лед. И не видят тебя, живую, под твоим льдом... твою жажду любить и страх любить – и обмануться, не получить любви в ответ. Ну частенько именно так и бывает, так что, если боишься – лучше сиди дома.

Заставить женщину поверить в себя…  легко сказать. А сам-то в себя веришь… нет, конечно.
И тем не менее, лучше эту. Та, другая, еще страшнее.

Ты – трус…  она в очередной раз преспокойно влепила ему в морду, так отстраненно, как будто сказала что-то типа – ты шатен. Одно из немногих а-воспоминаний, один из крючков. Нежная и жертвенная гадина умеет зацепить. Острые осколки так и сидят в мозгу, занозы и колючки, инерция выдирает из остатков самообладания одно, последнее, чувство - неопознанной природы, не ревность и не зависть, что-то более страшное. Первозданный ужас, страх ребенка перед грозой, громом и сверканием молний, перед глубокой водой, или страх высоты... ни один из ужасов не сравнится с этим – быть с такой, как она… и потерять ее. А теряя, понимать – ты и не имел ничего, никогда. Наивный, самонадеянный простак, перестань махать руками, тебе не удержать ее, она – для тебя лишь мечта. С идеей не живут, не спят и не едят, а молится на нее… да пошла она подальше.

Так пусть же продолжается парад! Демонстрация чужих тел, чужих душ под одеждой тел и одежды, чужих, так проще. Частицу найденной своей души, крошечный ее отголосок, обрывок, тень ее тени, потерять будет так больно, что лучше бы не жить. Никогда не существовать осознанно.
Обреченный дышать чужими телами, он согласен. Он принял свое проклятие, он сдался.

А потом успокоился и вернулся к радостному восприятию окружающего а-реала. Чудесное все же место, и столько возможностей. И не сразу понял, зачем все это было, и какой роскошный подарок он получил взамен. В обмен на… отречение. Или на предательство, это как посмотреть, точки зрения бывают разные.

*

Он смирился и сдался, но далеко не сразу. Он боролся, он изобретал, продумывал и оттачивал, виртуозно планировал сюжеты, ситуации, коллизии в разных временах и пространствах. Он выстраивал в своем воображении сингулярности, одну за другой. Результат всегда был один и тот же. И несокрушимый Сашин оптимизм, скрываемый им под маской завистливого цинизма, уже угрожал дать трещину. А в перспективе и рассыпаться на очень мелкие осколки. Этого допускать было нельзя, любовь любовью, а самосохранение – инстинкт основной. Пора бы и пожалеть себя родного, хватит уже этого концентрированного мазохизма. Этих колючих осколков… воспоминаний. 

Осколки и обрывки, огрызки памяти…  всего лишь оттенки, всего лишь обертоны безнадеги… до чего ж легко заставить ее стонать, умолять и плакать, от наслаждения, от боли и обиды - неважно… но невозможно заставить любить. Она не уважает его, не любит. Она только хочет, иногда. Но это все ерунда, это он выдерживает запросто. Да думай, что хочешь, я запрещаю тебе только одно… не смей меня жалеть, слышишь, не смей. Или ты пожалеешь…  себя.

- А кто тебе нужен? Сейчас подумаем… может быть - бледная спирохета Борщев? Нет? Тогда - Коля-брэйн? Голова Николая Доуэля, блин. Да ты просто сука, типичная самовлюбленная сучка, скажи, кем ты себя возомнила? Женщиной новой формации? Дура. Ты обычная баба. Ладно, ты баба с большой буквы… бэ.
Оскорблять? Когда слова, которые стараешься цедить как можно небрежнее, кромсают твою же глотку, а рот жгут - концентрированной кислотой… захлебнуться своей фальшью, а потом…
Упасть и целовать ее колени…  или брезгливо отодвинуть ее с дороги и уйти… что же выбрать… да уйти, однозначно. Нет, лучше убежать, дернуть, и как можно быстрее – например, вот сюда – о, прикол! Зорькин и его прическа, арт-объект с желтыми лепестками ка-а-аких-то цветочков! То, что надо!

Жестоко избитый желтыми хризантемами Коля Зорькин понуро плелся в свой кабинет, когда…

- Это не нужно. Поверь, это далеко не самый приятный аспект существования, и не важно, на какой отметке в данный момент твой ноль, кто ты… чего в тебе больше, признайся?

Тигра понесло на сантименты. Наверное, обожрался. – мелькнула странная мысль в Зорькинской голове. Александр Юрьич был странен, чрезмерно порывист и необычно не причесан, весь. По его шкуре бежали неритмичные волны. Как будто его долго трепали ласковые, но грустные ладони, а потом с сожалением отстранили, навсегда. Зорькину было глубоко наплевать на конвульсии и огоньки в Воропаевских очах – да кто он такой, всего лишь один из акционеров, ну пусть из главных. Кто он такой, чтоб… но уйти Коле не удалось. Его нежно и пристально задвинули в ближайший угол, страстно прижали к обеим стенкам и… Коля слушал молча. Он просто не знал, что ему делать и как реагировать.

- Она только лишь женщина, причем глупая. Одна жажда - удовольствий без конца, тряпки, стекляшки и железки, красная машинка и гора мазилок для грима, раскрасить мордашку – посмотрите, я здесь! Я выучила правила игры, и я жду! Ваше внимание, ваш интерес, можно капельку восхищения, но, будьте добры, без фанатизма, это сейчас не модно. Бурные страсти – не в моде! секс с вами приятен, но как только ты сыта… а лучше конвертик, или футлярчик, а еще лучше все это – но в семизвездочном отеле в джакузи с видом на залив. Не бывает? тогда хотя бы оплатите мне абонемент в фитнес-центр!

- Вы… вы оскорбляете женщину! Я не поз… не по-о-озволю! – Коле было дискомфортно, тесно всем телом и тревожно в своем углу, и хотелось выдраться из назойливого тихого хрипения, гипнотизирующих лихорадочных огоньков, но страшно было контакта, неминуемо еще более тесного, при попытке бегства из угла… Коля слушал, сжав зубы, в отвращении и ужасе, и… неясном желании слушать дальше… ближе… а Воропаев все хрипел ему в очки, медленно сокращая дистанцию…  - Она – женщина? посмотри получше, друг мой. С этим оценивающим взглядом, со столбиками чисел в зрачках, она женщина? В ее глазах нолики за целыми числами, тоненькая дисплейная пленочка, и сразу – донышко. Что это?  Вот это яркое холеное существо, облицованное ярким стрейчем? С бесполым личиком, собственноручно раскрашенным в модельном модном стиле? И без капли ожидания, без единой нотки – зова…
Ты падаешь, Коля. Дальше только одно – парниша, у вас вся спина белая.

Они дышали тяжело, оба, и Зорькин все более вяло и спокойно удивлялся тому, что до сих пор слушает этого ненормального…

- Николя, а ведь ты… хочешь существо не совсем женской природы. А точнее… Так кто же ты… что ты? Признайся для начала себе – сам.

Зорькин встряхнул головой, очки больно стукнули по переносице и съехали. И он очнулся, наконец очнулся и уже спокойно сказал.  - Вы сумасшедший. Я ваши намеки даже анализировать не собираюсь. Мне все ясно, не думайте, что я не понял. Только вы ошиблись.  Я женщин люблю. Просто я их….
Он хотел сказать – не интересую. Но вздрогнул слегка, услышав грустное Воропаевское…

- Просто ты их боишься.

И еще услышал тихое, как будто собеседник высказывал то, что предпочел бы скрыть…

- Ты молодец. Ты уловил тенденцию, Коля. На интуиции, не иначе, мозгом ты не допер бы, друг мой. Делай так, как я - выбирай из среднеполого стада, вот как все эти, вокруг – их до хрена. Все одинаковые, и вышколены и не удивят, они будут вести себя правильно. Но только не повторяй моих ошибок, не трогай таких, как… Выбирай средний пол, не пожалеешь!

Псих-акционер резко оторвался от угла и Коли и наконец свалил, очень быстро, он почти бежал. Коля потрясенно съехал в своем углу и сел на задницу. Он чувствовал себя… странно. Очень хотелось сглотнуть, но во рту было сухо.

Фуу-у-ух… в воздухе глумилось непроизнесенное до конца…  нафиг, нафиг.


Нафиг, нафиг, друг – поверь, себе дороже -  на мотив арии Виолетты Валери напевал Сашка на бегу. Зря он так напугал малыша. Но не это главное.
Он сдался. Вот теперь он действительно сдался.

Да, она была потрясающа. Сплав стыда и страсти, одни ее опущенные ресницы, еле заметная дрожь тонких пальцев, и он падал перед ней на колени. Мысленно, конечно, падал, при этом продолжая корчить полуравнодушного, полупресыщенного. С ней он терял себя, умирал от восторга, ни одно существо женской природы не было способно дать такой восторг… вот точное определение – она существо. Или вернее… сущность. Слишком сильно, слишком опасно, как первозданная суть, эта бездна женского рода. От нее – подальше. Все до единого осколки отражений, все, где они были вместе, до сих пор сидят в нем колющей злостью и тоской. Все до одного, неважно, насколько слащав был хеппи-ендец в иных, и кучка прелестных детишек, и лямуры с тужурами на пленэрах всевозможных климатических поясов, да хоть мирная старость и подохнуть в один день – без толку. Инерция догонит и пригвоздит ясностью, а она - снова и снова будет растворяться миражем, его иллюзией и сном, дикой тоской и сожаленьем, пока не оставит в нем последнее желание, судорогу абстинента – отринуть, забыть, освободиться и никогда больше… Нафиг, нафиг, себе дороже.

Спираль можно растянуть, можно сжать, ведь спираль – суть пружины. Но нельзя, невозможно лишить явление его сути. Все повторится, что бы он ни предпринимал, как бы не хотел, не рвался, не добивался… итог будет один. Она будет уходить, снова и снова.  Все повторится, теперь он это понял окончательно.
Понял, признал и сдался.

Ну что ж, в любом случае у него остаются отражения. Эфемерное – вечно, в отличие от постоянного, которое так быстро проходит. А довольствоваться иллюзией – удел многих, если не всех. Чем он лучше?

Тем более, что отражения становились все забавнее…
И он забавлялся. Все же лучше, чем ничего.

Пушкареву он поймал в приемной, тоже с этой целью. Позабавиться. Он демонстративно не спешил входить в президентский кабинет – ах, а вдруг… нарушит tete a tete. Президент и его вице-президент, скорее всего, в данный момент решают важные, он не побоится этого слова, приоритетные, вопросы.

- Наша сладкая парочка - опять заняты друг другом? Какая досада.

Очки Екатерины Валерьевны были стабильно круглы и непроницаемы. Жакет цвета кирпича вызывал стойкие прямоугольно-кирпичные ассоциации, причем отнюдь не из-за цвета. Из черепашьего жакетообразного булыжника робко выглядывала прелестная шейка, длинная и стройная, перламутровая, нежная, трепетная, созданная для мужских поцелуев.  Пушкарева была ужасна. Она была уморительна, она была восхитительна. Он ушел, довольно посмеиваясь, как будто получил дозу витаминов. Море, море позитива.

Язвительный Воропаев удалился, и она спокойно вернулась к работе. Пожалуй, слишком спокойно.
Она давно не реагировала на все его намеки. В самом деле, ее реакция стала весьма слабой, чуть презрения, чуть… досады, он прав. По статистике в мире преобладают гомосексуальные отношения, и не нужно приплетать сюда нравственность, это разные вещи. Нельзя же обвинять поросят в том, что им нужна грязная лужа. Уж лучше в грязь, чем заболеть и сдохнуть от укусов насекомых, а заодно разнести к чертям весь свинарник.
Да ладно, зачем она врет самой себе, опять… просто утром она застала их вместе. Может, ничего и не было, и виной только ее страхи, ее ревность… но они были так близко, и ее рука, ее длинные, нежные, умные пальцы – были так близко, почти на шее рыжей каланчи, на безвкусном пуловере с кретинскими пайетками…


Это был блиц-криг. И несомненная победа! Дела в Зималетто шли отлично. Сашенька и Рома тоже шли отлично, уверенно и быстро. Поспешай не торопясь…  каждый к своей машине, чтобы поехать в разных направлениях, но – вот пассаж! По одному адресу. Как такое возможно? В а-реале все происходит очень быстро, хотя иногда этого приходится ждать мучительно долго. Но оно того стоит, чтобы подождать. Они едут каждый в своей машине, не сговариваясь. Просто они понимают друг друга.  Без афишы -  зато и без некролога – девиз обоих. Они сошлись, вода и камень, как сказал бессмертный поэт, поэты знают такие вещи душой. Вода и камень, стихи и… стишки и  рэп, сталь может быть ситечком для чая, а может бритвой, ветер сирокко и штормовым, симфония имеет части с разным, о, таким разным темпом, классика… танго.

Жданов скрипел зубами, Саша торжествовал, все сильнее и торжественнее. На мотив Вертинского… мадам, уже падают листья…

Я жду вас, как сна голубого. Жданчик, ты бы еще дольше канителился. Скучаешь по лучшему другу? Тебя кинули? Необычное ощущение, да? Ну хочешь, присоединяйся. Вместе веселее. Последний романтик, чтоб ты знал - сильные страсти не терпят медлительных и неуверенных. Яркие, мощные, шикарные, ярость и сила, которые не нужно сдерживать, наоборот… Буря и натиск, друг мой. Мой друг… только не жалуйся, не надо.  Сейчас надо быть мужчиной, надо терпеть. А потом, может быть… оборотная сторона власти – подчинение, боли - наслаждение, будем проходить по пунктам, друг мой. Будет интересно…

Оборотная сторона любви – вовсе не ненависть, и даже не равнодушие. А что тогда? Да делать больше нечего, задаваться такими вопросами. Может, еще в теории? Это даже не смешно. Им плевать было друг на друга, поначалу. Потом… возможно, они просто не умели, они еще не подросли, чтобы помогать и утешать, и не мыслили о таком.  Они знали лишь удовольствие, причем исключительно свое.
Не плачь, душа, тело просто отвлекается другим телом, телу неведомо иное утешенье.

3.

Абстиненция – взаимна! Это открытие переполняло надеждами, окрыляло… ну уж на определенные перспективы намекало точно.
Он зависит от своих фик-писателей и фик-чтецов, но ведь и те, что по ту сторону – они тоже зависят!  Они так же несвободны!

Он же давно должен был догадаться, а до него, тупицы, дошло только сейчас. Собственно, не так уж много это и меняет в ситуации. Но сам факт, что не только абстиненты Z-континуума не имеют свободы, те, с той стороны, тоже зависимы, еще как! Им тоже небось не сладко, вон чего навыдумывали!

Их взаимосвязь… стоп. Не только взаимосвязь, это уже было следствием. Верхушкой айсберга. Само проявление а-реальности, подлого детища эф-сайда, кривого зеркала их надежд, фантазий, их скулящего от жалости к себе трусливого эскапизма, само возникновение этого отражения, чтоб оно провалилось, стало возможно единственно благодаря ей, из-за нее и посредством ее же. Ее величества суки абстиненции! Прямо три в одном. Передача-средство передачи-приемник. Он в детстве посещал кружок юных радиолюбителей! Получили, чего добивались? Попробуйте на своей шкуре. Эта несвятая троица крутит и ломает не только его, Жданова, а всех здесь, всех, и скептика Сашку, и Малиновского, как бы он ни делал вид, что всем-то он довольнешенек, как бы ни любился, а он ведь тоже крутится, карась. Да всем несладко, достает даже периферийных порой. Кира, мать с отцом. Все они мучаются, всех их ломает, в разной степени, но ломает.
И их тоже. Им с Катей тоже достается, только им намного легче, вместе. Когда он обнимает ее, свою Катюшку, эта гадина абстиненция, тихо шипя, сваливает подальше. Но вот сколько еще это равновесие останется равновесием? И что будет потом, когда… не надо думать об этом сейчас. И с ней говорить об этом не надо, не надо ее пугать. Когда придет их время, они встретят испытания вместе.

Не злобно, а скорее веселым восторгом, ликованием, как будто ребенок, для которого наступили летние каникулы, радовался Андрей Жданов. Посмеивался, напевал себе под нос бодренькое трам-пам-пам, и с удовольствием обдумывал все то, что так вовремя пришло ему в голову. Как говорит его разбойница Катюшка, за удовольствие надо платить, так что помой полы, почисть картошку, милый!

Сласть, какая же упоительная месть – они, эти садюги, эти извращенцы и извращенки, тоже зависят от него, от Андрея Жданова! строчат и читают, глазеют и восторгаются, и завидуют, конечно. А еще – вот умора, они представляют! Кто себя – на его месте, а кто и на месте его по определению многочисленных и жутко довольных партнерш, причем повелись-то на элементарнейший развод! Трижды – щелчок пальцев угорающего сценариста -  озвучить устами разноплановых персонажей – Андрей Жданов меняет женщин как перчатки! – и они поверили, наивные!  Хотя никаких перчаток в кадре и близко не было, один треп, пара митенок за целый год мелькнули – и весь разврат. Ну что сказать -  великая сила искусства! Или простенький приемчик психологической манипуляции, им хватило. Чего же удивляться, что он, Жданов, постоянно ведет себя как инфантильный соплежуй, по полгода свою же Катьку уложить не может, сам себе противен. Чтоб живая женщина отказывалась от любимого мужчины из-за чужого стеба? Вот раздули историю с инструкцией. Бредятина же полная. Ну ладно еще его создатели, они зарплату имели посерийно, а некоторые и с индексацией, а эти чего тянут кота за хвост? Нравится его мучить воздержанием? Сами бы попробовали полгода… поститься, он же не монах, в конце-то концов. У них вечно – одни крайности. Другая их крайность ничем не лучше, а вернее – обрыдла ему похлеще первой…

Андрей Жданов не был ни злым, ни злопамятным, поэтому ему достаточно быстро становилось неловко за эти свои мысли. Просто его одно время здорово достали – постоянно ходить по бабам, конечно, можно, но тот, кто действительно ходит – не даст соврать… интервал-то какой-никакой должен быть. Иначе просто сдохнешь от истощения, физического и морального.  И аморального тоже, не такой уж он беспринципный негодяй, это когда было…

Это было, но лишь для запала. Для контраста. Да хватит врать – это был… банальный пиар, развод от противного, крючок для робких романтиков - тех, что стесняются себя и прячут чувство, кто в цинизм, кто за матерщиной. Любитель женщин, контекст – полюбить их по очереди, перелюбить поэффективнее … но он никогда не был таким, неправда, он… да просто увлекался, это было искренне, и так же честно проходило, и надоедало, и на что тут обижаться, ну закончилось чувство… вот такой он был, глядите, а ведь влюбился. Нелогично и нереально, но верить-то охота. 

А смысл по определению был только в Катьке, всегда. Катя, Катенька, Катюша. Они двое – парадигма, остальные – всего лишь зрители этого парада. Парада склонений слова любовь – я люблю, ты любишь, мы любим…
Бесконечный парад с лозунгами и транспарантами, и рассчитывать на то, что кому-то там -  надоест… мечта пустая. Даже если отстанут, они уже наворотили столько… дрожь интерференции, сонмы отражений бесчисленных зеркал дробятся, сливаются, переходят друг в друга, эти вибрации неистощимы, и все – идут из одного центра.

Центр – они двое.

*

Так, везуха, малость расслабились… отдохнуть… от вечного экстрима. Наконец-то, спасибо!  Спасибо! Всего лишь длинные ненапряжные разговоры в президентском кабинете, изредка нежные объятья, ниже пояса приятный туман, где-то у нас есть вторичные половые признаки, но без них намного спокойнее, о – да у нас даже поцелуйчик через двести страниц намечается…  наверное. Мы Андрюша и Катюша, как мила эта стабильность, а еще милее – это единство места, времени и действия, причем без всяких там шекспировских страстей, и даже Кирочка нам не мешает – она, вот же угар – нашла свое счастье с Малиновским! Нет, нет, никаких смешков, наш юный райтер знает лучше, спасибо родителям, и как умудрились воспитать такое! Вот же, вот – есть еще наивные, неиспорченные детишки… или это бабуля девяноста лет решила создать шедевр? … да какая разница. Главное - все первые счастливы, вторые – счастливы тоже в своем полу-тумане, третий план практически растворился, у Амуры – мелькающие руки, красные ногти, карты веером, и еще голос в улыбке под бордовой помадой, а у Танюши – живот и… живот. И чудненько. Катя, а вы уже подготовили отчет?

*

Отражения издевались сами над собой, выли, ржали, топорно иронизировали и пели гимны чистой любви. Все сразу.
Андрюша и Катюша вместе разорили Зималетто, но зато страстно полюбили друг друга, прямо в зале суда. Дальше – они расстались, всю жизнь прожили врозь и встретились в глубокой старости, и он водил ее в парк кормить птичек, она сидела на лавочке, а он вслух читал ей Экономический вестник, потому что последние ее очки с линзами минус двадцать пять диоптрий весили больше килограмма. Приятно запомнилась лишь одна маленькая пьеска для двоих, камерная такая пьеска, от слова камера – там они сразу после последнего судьбоносного совета директоров оказались одни в глухом лесу, набрели на заброшенную сторожку и ночью помирились. Им пришлось полюбить друг друга, потому что кровать была одна и ужасно узкая, но главное – там, в полуразваленной избушке, нашлась бутылка хорошего коньяку, которую они поделили.   

Марионетку можно заставить двигаться, но им повезло куда как круче - их заставляют еще и чувствовать. Любить по тексту. Милую простенькую игру они превратили в надоедливый кошмар с вариациями, и похоже, наслаждаются, как дети. Отразили показанную им сказочку миллионами кривых зеркал своих комплексов, исказили своим эгоцентричным восприятием, своими кто неосуществленными, а кто несбыточными в принципе мечтами, да швырнули это все назад инфосфере, получи, стерва… они хоть догадываются, что наделали?

Он пресыщен всем этим фарсом. Сыт под уши и драмой и мелодрамой, и тошнотворно сладкими эмо-соплями, и их сентиментализмом, кислым, как протухший лимон. Да лучше уж эр-слэшный черный юмор…  кто бы генетическую оперу им сочинил, что ли… как же все надоело…

Ему надоела даже Катенька, тем более, что она становится все более неуправляема. Этот ее последний двойной адюльтер, Милко - Полянский, и случайно открывшаяся правда о тайном интересе к тогда еще очень, ну просто до неприличия юной Катеньке старшего Воропаева, незадолго до его гибели… уже одного этого было достаточно, чтобы послать Катеньку ко всем чертям или к Потапкину в каморку, откуда она вышла вчера с таким невинным видом… и сказала ему, Жданову, что забежала занести охраннику расчетку, ведь он, сердешный, не может бросить свой пост в отличие от тебя, Андрюша…

Катенька надоела. Когда он понял это, ему захотелось разбить себе голову о собственный стол. Или о подиум Милко, если получится.

Вот только смысла в этом ноль. Разобьет, но перехода не будет. И воспоминания о бунте будут таять, тоньше сигаретного дыма, быстрее и легче единственного вздоха. Один вздох – и он тут же осознает себя другого, как и свою жуткую ревность, любовную или финансовую, или горечь потери и хруст собственных зубов от удара ободранных костяшек незнакомого боксера вкупе с яркой взрывной солью во рту, или … вариантов нарастающего абсурда все больше, но это как раз не удивляет, как и не вызывает практически никаких эмоций.

*

Абсурда, абсурду, абсурдом… он сидел за матово блестящим президентским столом, своим столом, который нежно любил, несомненной удачей дизайнеров. Сидел, ласково барабанил пальцами по шикарной матовой презентабельности и…

А ведь та мысль, что мелькнула только что… да, а если попробовать?
Опуститься до полного абсурда, ну или подняться на вершину абсурда, что -  то же самое… если невозможно идти против системы, почему бы не пойти с ней вместе, только быстрее, оседлать ее, разогнать, раскачать этот маятник, может быть, им еще удастся вырваться за пределы а-реала…

Да!

Абсурд не заставил себя упрашивать и обрадованно двинул раскачиваться до упора.

0

4

- Андрей, если ты хоть один еще раз произнесешь слово – отчет…

- Отчет.

Немножко заезжено, зато точно психологически и твердо театрально, а мюзикл у нас – самостоятельный сценический жанр.  На стену президентского кабинета еще Павлом Олегычем была повешена на гвоздике эта заряженная двустволка, эх, вот если бы только на двадцать сантиметров пониже… а хотя… да можно и стул из каморки принести.

И два предупредительных выстрела… прямо ему в голову.

Все миры – театры, а он – сам нарвался.


Ладно, первый блин, как говорится, спекся, идем дальше.


Катенька! Катенька…  так вот в чем дело. Брекеты были фальшивые… это была ширма, личина, он понял слишком поздно… да неважно, потому что теперь ему нужно только одно, главное в его жизни сейчас -  это Катенькин поцелуй, неземная, нечеловеческая сладость ее губ и нежного рта, не прерывай поцелуя, о нет, только не отрываться от нее, до смерти, до последней капли крови…

Ну за этим, похоже, дело не станет. Насчет последней капли -  это вряд ли, поскольку, как большинство вампиров, Катенька не высасывает жертву полностью, в этом мире и так излишек зомби, уж ей ли не знать. Жданов вспоминает томный тяжелый взгляд Катенькиной мамы, Елены Александровны, и сразу же еще, вспышками, следующая череда воспоминаний – странно угловатые, с непонятными задержками, дергающиеся движения Катенькиного папы, Валерия Сергеевича, медленный гипнотизирующий ритм слов, с тяжелыми долгими паузами – еще по маленькой…  еще по маленькой…

И уже в ускоряющемся падении в пропасть сладкого беспамятства – последняя огненная вспышка под содрогающимися в жгучем экстазе веками – Ромка прикрывает рот ладонью, сбоку, отвернувшись от него… что он там прячет… почему он так бледен, до синевы, почему смотрит так странно…
Как он сказал? …  как сумел он произнести это, бедный Рома Малиновский, в тот их последний, мутный от передоза паленого коньяка, дрожащий синими просверками холодной грозы вечер - только не смотри ей в очки! Только не смотри… Ромка, друг, скрипя клыками, ты все же пытался меня предостеречь, спасти… и погиб, не сумев ничего…

Еще одна опасность. Слишком близко к фэнтезийным а-мирам, так называемым фэн-домам вампирских саг, так и до поттерианы недалеко… еще не хватало. Ему показалось, или вправду сверкали взрывы, и кто-то кричал авада кедавра? Он Андрей Жданов, и он не собирается учиться летать на метле.


Они обнялись в последний раз, и ничто не могло уже их разлучить.
Они простили друг другу все, простили навечно – бесчисленные измены, неисправленные орфографические ошибки при штудировании инструкции, все непонимание и всю вражду, взаимные насмешки, финансовую ревность и ее последствие – вставную челюсть после сеанса боксерского психоанализа, простили толпу внебрачных детей с обеих сторон, и даже…  невероятно! Он простил ей даже это! Взаимозачет долгов и активов Зималетто!  И он давно знал, какую страшную тайну скрывает от него его Катенька, но как он мог обвинять ее в этом, ведь она была тогда такой юной и неопытной…

Раскаленный хвост метеорита хлестнул по голубой Земле, в долю секунды выжег океаны и испепелил леса, от бешеного рева проснулись все вулканы разом… но они только крепче сжали друг друга в объятиях, и их гибель не была мучительной и долгой…
Потому-что сначала поднялась температура на поверхности планеты, очень сильно, и все мгновенно сожгла, и Зималетто тоже, но и в это последнее мгновение они друг друга любили.

Ну не все любили школьную физику и астрономию, и что теперь, нельзя выражать себя в творчестве? У метеорита хвост не может ничего толком испепелить? … ну значит, пусть это будет комета… нет, лучше астероид! Огромный и страшный, он прилетел из мрачных глубин космоса…
Еще хуже. Научная фантастика в ненаучном отображении сведет с ума кого угодно, и неважно, что с катушек ты будешь спрыгивать от гомерического смеха.



Она все поняла. Ее мозг не прекращал анализ ни ночью, ни днем, ни во время разработки бизнес-планов ресторанов, ни в море Египта, ни в Эрмитаже. И когда анализ был завершен… все стало простым и понятным.
В инструкции был код. Код к сейфу с секретными материалами. Вот почему в этой инструкции были все эти пунктуационные и синтаксические ошибки. Исправив их все, грамотный редактор получал ключ, или код… ничего не потеряно! Она помнит инструкцию наизусть. Она не зря заучивала ее бессонными ночами, лаская и поливая слезами свои дневник и очкастую куклу.



Не то, все не то! Дальше! Помнишь ту ночь, нашу первую, в гостинице?

- Андрей, я сто раз тебя просила не напоминать! Ту ночь, ту первую… - передразнила Катя, вся вспыхнув, сразу раздумав нежно целоваться. И даже отвернулась, выползая из-под него, и без шуток отбивалась, и ладошками, и коленками. Она всегда злилась, когда вспоминала это.  - Когда мне пришлось просить. Позорище… Ух, просить мужчину… вместо того, чтобы… не трогай меня! – Но он уже пресек все ее обвинения. И оторвался от нее, только обретя полную уверенность, что она забыла, что за разговор они вели какое-то время тому назад.  – Идем? Туда, еще раз?

Ах, еще раз? Переход был мгновенным.


- Негодяй!

Ожог пощечины, и сразу звонкое стаккато ее каблучков по крутым каменным ступенькам, и уже оттуда, снизу, испуганный звон разбитого стекла. Что-то грохнула. Эта ее милая неловкость… милая…

- Идите вы к черту! Все идите к черту! Пронто! -  последнее яростное, жгучее, с горячими слезами обиды, из тех обид, что не прощаются женщинами - никогда. Ах он дурак, дурак…

Он привез ее в этот отель, в номер с кроватью, закрыл за ними дверь, схватил ее, дрожащую, зажмурившую веки, стиснул… прижал к себе, умирая от желания, слыша лишь грохот собственной крови, они упали на покрывало, и она нисколько не протестовала, что он не пустил ее в эту ванную, к дьяволу всю сантехнику, и санфаянс туда же…  их одежда летела по номеру, трепеща и содрогаясь, а его трясло, как в лихорадке, и он не мог больше ждать… прости, милая… как ты хороша, ты сводишь меня с ума… я и мечтать не мог… она задохнулась и выгнулась ему навстречу, зажмурясь и закусив губку, в ужасе от бесстыдства своих собственных непослушных коленок, которые зачем-то рванули подальше друг от дружки, сами…  он с бешеным рычанием навис над ее раскрытым, распростертым обнаженным телом… и…  и понял, что не смеет… не может так низко, так подло с ней поступить, не имеет права… 

Он сказал ей об этом. Катенька, я не должен.
А тяжелая у нее ручка, однако.


- Катя, прекращай, не так уж это и смешно – пряча глаза, буркнул последний романтик. Поерзал, и как последний дурак добавил…   - по крайней мере, ближе к теме.
Она покатилась заново, она уже плакала от смеха, но остановиться не могла.  И, по-честному, упрекать ее за это…
Ну смех смехом, а хоть что-то, по крайней мере первый шаг к нужному направлению. Абсурд, похоже, слегка умерил амплитуду и свернул поближе к накатанной. Что дальше? А можно заказывать, и если можно, то, пожалуйста… ну, например, он не против бурного секса в лифте.  Или на крыше, ты как, Катюш? Тоже за?


Крыша здания аэропорта гремела от выстрелов. Погоня была близко, они бежали, пригнувшись, свистели пули… не бойся, милая, свистят те, что уже пролетели мимо!
Агенты Воропаева настигли их в здании Шереметьево, когда они заканчивали регистрацию на рейс Москва – Веллингтон. Им не хватило нескольких минут, потому что ей пришлось пять раз пройти металлодетектор, в первый раз пришлось снять очки, во второй - брекеты и пирсинг, третий…
И вот они бегут по крыше, уходя от погони. Она спотыкалась, ее потная ладошка в его руке скользила, а по позвоночнику бежал холод. Сумочка с пачкой акций Зималетто била ее по бедру, она задыхалась, она не падала только потому, что его крепкая рука обхватила ее талию, он буквально тащил ее, скорее, Катенька, мы сможем… что-то мягко и совсем не больно ударило под левую лопатку… почему ее коленки как из ваты… 
Он схватил ее на руки… поздно. Все правильно, свиста последней пули она не слышала. У нее была пятерка по физике. Боли не было, просто туман… его глаза… туман… я люблю тебя. Прощай… и прости.



Брр-р-р… Все, все, милая. Как ты? Она дрожит у него на коленях, судорожно обхватив его шею. Ее только что застрелили, да? Уже все позади, они вернулись? Сами? Лихорадочные поцелуи куда попало, он стискивает ее в объятиях, баюкает, как ребенка. Она еще недолго прижимается к нему, прячет лицо у него на груди, потом поднимает голову. Пушистые прядки выбились из прически, и лезут в глаза. Она сдувает одну, и хмуро смотрит ему в лицо. – Ты меня задушишь. Я в порядке, Андрей. Ну правда, я в порядке, я даже почти ничего не почувствовала, просто удар – и все. Прекрати меня давить, сумасшедший! Все еще хочешь секса на крыше?

Она шутит. Она ему улыбается! Он переводит дыхание, возвращаясь из жути.

Ладно, тогда только в лифте. Контроль мыслей - сложная дисциплина и требует длительной практики.

Вот что мелькнуло, только что? Вот сейчас – укол в сознание, эта мысль…
Что же это было… неужели вот так просто? Эта мысль, что колет иголкой, в это страшно поверить – ведь разочарование будет убийственно жестоким… Катя… у нас - получается?

Не знаю…

Дальше – вместе?

С тобой я согласна на все, но только если ты будешь со мной… и снова привычный омут.

Фаза-ноль, этот переход необычно легок и сладок, и… что на сей раз?


Знакомый гитарный аккорд, минорный, гаснущий… знакомой печалью милого и жестокого сна... и сразу…

Тишина, только тикают часы над большим камином. Робкий свет утра в тяжелом бархате портьер, модного в этом сезоне бордо. Полутемная комната, смятая постель. Лакированный столик, букет желтых и красных роз, увядающих, мрачных и обиженных. Живые внизу, те, что отражаются в лакированном блеске, они вечные, навсегда без аромата. Те, что источают его, уже в агонии… розы, умирайте скорее, мне жаль вас…  Где я? И чего я боюсь – опять? Отразиться в блеске равнодушных глаз, его глаз?  Он просыпается… как он хорош сейчас, в эти последние секунды перед пробуждением… чеканный профиль на белизне подушки, темные прядки надо лбом, сильная смуглая грудь в распахнутом вороте сорочки…  и рука с длинными пальцами, чью силу и нежность ей не забыть до самой смерти…

Еще чуть забвенья, все, что ей осталось.

Запах сигары, и кажется, воска, тепло и скованность, еще немножко боли – ах, понятно… тело – такая мелочь, ее боль – это всегда страх, всегда один и тот же… это не может быть правдой, он не может так поступать с ней, он честный, благородный, он – лучший!

Ее белые нижние юбки с единственной узенькой полоской шантильи, медовое утреннее солнце дрожит на воске паркета… им принесли кофе. Разобранная постель, белый разъятый стыд. Нет, неправда, она вовсе не разочарована! Конечно, курите, я обожаю запах вашей сигары. При ходьбе ей немного больно, он был так нежен, а потом стал груб, но это все неважно, важно не это… кружится голова, эта ночь была как омут, неужели вот это – надо звать любовью?

- У меня только один вопрос – жена я вам теперь или не жена?

*

Глупышка, она задает ему этот свой вопрос, гордо выпрямившись, в одном корсете и нижних юбках. Какая умница, ты верно выбрала время для своего вопроса. Сейчас принять благородный, но трагический вид, страстно влюбленного и несчастного, о, эта злая судьба, он жертва любви и обстоятельств…

Но ведь это так и есть. Он действительно жертва обстоятельств. Будь у ней состояние, хотя бы небольшое…

- Отчего? Вы… женаты?

- Хуже, Катенька… - и с несчастным видом гордо растопырить перед ее носом пятерню с кольцом - я помолвлен…

А платье с турнюром ей идет, она бесподобна. Молочная кожа, восхитительная грудь, а ножки… Как скажете, мы никого не будем звать, я счастлив еще раз побыть вашей горничной, дорогая.

Оглянулась только раз, в дверях, а как взглянула, королева… и ушла без единого слова, без упрека. Впрочем, он был уверен, что сцен не будет. Столько гордости… и столько огня. Роскошная женщина, нежная, страстная, так отдаваться… она все отринула ради него, он поманил – и она пошла, побежала за ним…
Бросила жениха, глупышка, весьма опрометчиво было, и так афишировать, теперь – ей один путь, в содержанки. Наверное весь городишко уже в сплетнях, кумушки брызжут слюной– эта гордячка, вы слышали, вчера… да чем гордиться ей было, французским пансионом, эка невидаль. Всего лишь бесприданница.
Бесспорно, она – редкостная роза, она – бриллиант, но обстоятельства сильнее. Чувства – ничто перед собственным свечным заводиком, а планы еще и на вторую лесопилку, и не только, а капиталы уже, считай - в кармане. Приданое Кирочки – уже в его кармане, почти.

Долой сомнения. Эти розы пахнут слишком сильно… он потянулся последний разок, с приятностью разминая мышцы, еще разок позволил себе вспомнить один, нет – пару весьма пикантных эпизодов минувшей ночи, затем потряс головой, и выбросил из головы – все. Все – выбросил.
Снять тот домик, на Остоженской… нет, сейчас опасно. Кира взбалмошна, а ее папенька на все готов ради leurs filles. Сначала свадьба, сначала деньги, остальное – в свое время.

Позвонил, приказал еще кофе – и завтрак.
-  И унесите этот букет, голубушка, розы увяли.

Все, кончено. Прочь раздражение, все – прочь! Здесь нет больше роз, откуда запах… провалиться ему на этом месте, если он – влюблен…

*

А она бежала по мощеной улочке, стараясь не вспоминать, не думать, только не сейчас…

Извозчик! Домой, к маменьке? Нет, ни за что. К Волге, в мою беседку, там сейчас никого… никто не помешает… и эти слова, не ее слова, но они стучат в ее голове, как те часы, над камином… я любви искала, но не нашла…

- А новости есть? А, кстати, ты забыла одно место, где она могла от тебя спрятаться.

Эта пролетка нагнала ее, а она и не услышала, стук ее сердца звонче бил в висках, чем копыта гнедой лошадки по мостовой… ну конечно, знакомые все лица. Знакомые вихры, и смешной сюртучок, ну все, как всегда. Вечный студент на все времена.

- Коля, почему ты… что ты вообще здесь делаешь?

Но он уже выскочил, и предложил ей руку. И она позволила подсадить себя в эту пролетку, и поехала туда, куда ее повезли. В конце концов, какая разница, если жизнь все равно кончена.

Немножко трясло, стучали копыта по мостовой, поднимающееся сзади солнце ласкало открытую шею и плечи, и боль еще не ушла, не вся… Катя сидела, откинувшись на обшитую простеганной кожей мягкую спинку, и гордо глядела мимо серого кафтана извозчичьей спины на золотые блики мостовой, а больше никуда.  А впереди была река, и уже видно было, как там поднимается туман, серо-голубой, а внизу бирюзовый, как шелк ее платья…
Колька откровенно веселился. Оглядел Катю, слегка споткнувшись на бирюзовом декольте с кружевом, и распорядился, поправляя свое дурацкое пенсне: – К пристани, голубчик.

- Катька, умерь свои страданья, ты переигрываешь. И путаешь опять, постмодернизм сказал привет, давай что-ли… понатуралистичнее чего-нибудь!

Пахло речной водой и немножко тиной, под каблучками поскрипывали темные доски причала. Катя внимательно смотрела под ноги, здесь между досками были щели… и еще здесь можно было взять лодку. Знакомый старик лодочник молча взял у Кольки полтинник, потом вынес и выдал ему весла. На Катю не глядел и не поклонился.  Ах, да, она же теперь падшая женщина.

-Ты задумал меня утопить? – Горько проронила падшая женщина, перебирая пальчиками текучую водичку за бортом и косясь на муки кавалера. Колька все никак не мог вставить весла в уключины.

-А ничего мысль. Слушай, а ты в этом платье точно сразу на дно пойдешь, это что сзади… подушка, что ли?

- Дурак, это – турнюр! Коля, ты ничерта не смыслишь в моде! И вообще-то не подушка, там такая штучка, со сборочками. – Отчего-то обиделась за свое платье Катя.

Греб он отвратительно, не греб, а только шлепал веслами и брызгался. Конечно, их просто снесло вниз по течению, и прибило к берегу. Как тихо и спокойно здесь… и ни души.

Катя козой скакнула на песчаный бережок, чуть не перевернув лодку. Травка тут тоже есть, чуть подальше, и деревья, невысокие.

- Коль, здорово. Побудем здесь? Воздух – сказка.

- И не просто побудем. – Со значением заявил кавалер, хищно покосившись на кремовые кружавчики вокруг Катиного молочно-бирюзового декольте.

- Ты про что, Коля?

- А я здесь, между прочим, твой жених. Брошенный, конечно, хотя по этому пункту… ничего нового. Ну что ж, стабильность я всегда считал плюсом.

- Ну и чего, что жених? Не доставайся я никому, что ли?

- Ответ не засчитывается, думай дальше. Развоображалась.   -  Но посмотрев на бледную и несчастную Катю, расправляющую шелк оборок на травке, сжалился и дал подсказку.

-Это ж Волга, Катька! Тут Астрахань.

-Ну и что…

-Эх ты… Астрахань – арбузы! Астраханские.

И правда, арбуз. Колька залез в лодку и вытащил здоровенный полосатый арбуз, откуда-то из-под лавочки. А ножика-то нету.
Без ножика прекрасно обошлись, Колька просто разбил арбуз о камень, и сразу – арбузный запах… а потом треснул его еще разок, и подал Кате арбузную глыбу, сочащуюся прозрачно-красным соком четвертинку, и она, не веря самой себе, с восторгом впилась зубами в сахаристую мякоть, а косточки-то не черные, а светло-коричневые. Она еще никогда не ела такой вкуснотищи… и еще, оказывается, она жутко хотела пить. Холодненький…

Колька! Это потрясающе!
А то.

Они справились только с половиной арбуза и с сожалением глядели на оставшуюся, чуть поменьше. Катя проклинала дурацкую моду. Пузо у нее лопалось, в туалет уже хотелось, а щеки были до ушей мокрые от арбузного сока, руки липкие, и на платье накапало. Неудобное платье, под мышками тесно, а в груди – неудобно, снизу плотно подпирает, вверху – как мячики. И кружавчики.  Вот что тут красивого? И это еще корсет не затянут.

А потом она купалась в Волге. Водичка была теплая – теплая, и желтенькая, но прозрачная. Катя полезла в воду прямо в этом дурацком корсете и одной юбке, оказывается, их можно было одевать не все вместе, а по одной, забавно. Колька поржал – ты бы еще в шляпе в воду залезла. Он смеялся и подтрунивал над ней, как обычный Колька Зорькин. И старательно отводил глаза от ее мячиков и мокрого корсета, старался очень… милый, милый Колька...
А вокруг не было ни души, и так тихо, и река текла одна, сама по себе, только один раз мимо них проплыл пароход с дымящей трубой.

- Колька… как же здесь хорошо!

- Вот то-то же. А то навоображала, нашлась еще бесприданница. Давай уж сразу вообрази себя Бедной Лизой. Или этой, как ее… ну которую соблазнил ловелас, и продал в публичный дом.

-И не ловелас, а Ловлас, и не продавал он ее!

-Слушай, ты или снимай эти мокрые тряпки, или уходим отсюда. Простынешь ведь.




- Кать, ну хорош дуться…

- Андрей, я не дуюсь. Я думаю.

Конечно, она дулась. И злилась на него, и обижалась, как всегда. Но и думала тоже. Этот резонанс отражений, и уже непонятно, откуда, где его источник, вне? или внутри нее самой? Все смешалось, все… Колькины слова не идут у нее из головы, ни одно Колькино слово не было – просто так - никогда, а если правда, и все это она – навоображала? Она сама?

Почему бесприданница, и спрашивать не надо, это на поверхности. Все ее страхи. Все обиды здесь, в этой плоскости, а так ли уж виноват Андрей, и в чем его вина перед ней? Так непонятно, так трудно разобраться, когда все дрожит в осколках отражений, где она, а где – все остальное… и есть ли разница…
Андрей.

Да, моя хорошая…

Дальше. Мы идем дальше.

Я должна разобраться с этим вопросом, спокойно и без лишних эмоций. Как деловая женщина.




Деловые женщины умеют разбираться, о да…

Она не мстительна, нет, честно-честно!  Она не хотела, все это вышло… случайно! Стечение обстоятельств!

Одно из обстоятельств пару минут назад потребовало экстренных мер в туалетной кабинке.  Вряд ли нормальные женщины терзаются из-за подобных пустяков. Но она, похоже, никогда нормальной не была, и нету ей надежды даже приблизиться к этой… норме! 

-Екатерина Валерьевна!  - Катя!

Буриданова ослица, получившая от любящих родителей именно это непритязательное имечко, замерла посреди своего кабинета, прижимая к груди две толстые папки. И вытаращив и без того всегда слегка выпуклые глаза. Да просто эти голоса слились в один, эти двое мужчин, и она в центре треугольника, в офисном утре своего рабочего дня. Нашли время звать ее по имени! Она только что с диким напряжением настроилась на деловой тон! А эти двое, вернее – один из них, но кто… ой, мамочка, этот вскрик внутри, и выдернуло из деловой реальности, как котенка за шкирку, резко и стыдно… она не ожидала, наверное, это слегка слишком для ее психики, еще бы, после бессонной ночи и бури разноплановых чувств всех оттенков… эта буря ее немножко оглушила, смяла и смутила. Немножко?

Он столько ей нашептал этой ночью, наговорил такого…  наверно, не стоит вспоминать и препарировать, скорее всего, подобное слушают все его женщины в такие моменты. Но она-то не была женщина, она была двадцатипятилетняя недо-дефлорантка. С потрясающим по накалу страстей опытом, но исключительно выше ключиц, ниже было всего три раза, причем первый можно не считать. Спокойно. В двух последующих она утонула, ни черта не поняла, самое сильное было – испуг… как жить без этого теперь, всегда? Андрей… Как ей жить теперь без его рук, этой силы и нежности, и зачем! Она была неопытна, а он счастлив, и ее неопытностью тоже, и ожила надежда, и казалось возможным счастье, тогда, если бы… все вдруг не оказалось насмешкой. Клоунадой. Все перевернулось с ног на голову, издевательски кривляясь из кривого зеркала, а в ее руках кривлялись листочки с памфлетом на тему железных зубов, за что… Практического опыта ей не хватило, а теория не помогла.


Это было – и прошло, пора забыть... она теперь президент.
А все эти глупости про любовь… О, в ее голове столько всего про всякую любовь, на трех языках, без купюр и без цензуры. Она даже знает, что делал со своей сестрой Калигула, во всех подробностях, и чем занимались… она читала! И все это чушь. Да плевать, кто чем занимался.
Весь минувший месяц она работала, отдавалась работе и своему дневнику, и была счастлива, насколько это возможно – для такой, как она. Андрей вернется, но не к ней. Он обещал ее забыть, но он вернется, и она опять будет видеть его не во сне, а близко, каждый день… днем с ней случился обморок. Она увидела тень за матовым стеклом двери, его силуэт… он здесь! Это была просто тень, ей показалось… мягко ударило внутри… Очнулась на полу. Вокруг валялась ее документация, некоторые папки рассыпались.

А назавтра – свершилось. Он и правда приехал! Андрей…    они разговаривали, и она держалась молодцом. Внутри нее тряслось желе, а руки были ледяными, но он улыбался, он ничего не заметил. Все хорошо. И ушел работать, и она слышала, как он в приемной смеется и шутит с Малиновским.  И пыталась думать о работе…

Да, они вернулись, оба в один день, в один час, утомленные и радостные, с горящими глазами Куперовских Пионеров. Гады.

Ветвистые рога валялись у стола, целились в нее и ржали над ней. Она подскочила и пнула их под стол, поглубже. Мерзавец лось, или что это было при жизни, изгалялся из своего лосиного элизиума…  жаль, что это не она убила гадкое животное. А убить ей хочется другое животное…  задушить, а можно еще погрызть перед этим… ей хочется душить это животное так давно!

Машенька, ее подружка и секретарша, уже убежала. Счастливая, с сияющими глазами, выскочила из-за стола и запрыгала козой, стоило только Федьке просунуть голову в дверь и подмигнуть – идешь? Они счастливы… целуются сейчас небось в каком-нибудь кафе, в укромном уголочке, а потом… да, пусть все вокруг будут счастливы. А она – она не будет плакать, хватит. Просто налетело, и скоро пройдет. То ли было…

Душный вечер, и ей совсем не хочется домой. Она на нервах сегодня, столько событий. Будет гроза – не страшно, она на машине, подъедет – позвонит, и папочка выйдет со своим огромным зонтом. Папа ее любит и ждет, и мама тоже. Она хорошая дочь, и замечательный президент, и она очень-очень хорошая девочка! Проклятье…  она подошла к окну, чтобы взглянуть на небо.

И ничего не поняла.  Небо было светлым, без единого облачка. Все сговорилось против нее, все ее предало.

И где эта гроза, что, только у нее внутри? Вот незадача… она нервно игралась полосками жалюзи, полосочки затравленно щелкали под нервными пальчиками президента, но не протестовали. Боятся. Ее все боятся. За громкими щелчками не услышала, как открылась дверь, и вздрогнула… от неожиданности.

- Я вижу, вам понравился мой дар? Определили под президентский стол, какая честь. Ножки ставить?

Да пошел ты.

- Екатерина Валерьевна, там, вдали от Зималетто, я часто думал о вас, и эти мысли вели меня в труде. -  Еще торжественней сообщил вечерний визитер. Она равнодушно молчала, полоски жалюзи трещали в ужасе, прощаясь с жизнью и геометрией.

- Я думал о вас, и как только увидал эти панты… вспомнил все!  Растрогался… я понял, вот – подарок для вас. Ах, мой президент, эти панты… все эти понты…

- Роман Дмитрич, выйдите вон. Вы омерзительны. И пьяны.

- И так мечтал услышать это… можно повторить? И этот взгляд тоже, будьте любезны.

Она задохнулась. Ее отвращение поднялось, закипело и сбежало, как молоко.  И запахло карамелью, коньяком и…  безумием.
Апофеоз отвращения вершился на ее президентском столе, сброшенные на пол договора продажи франшиз трепетали листами, а она сама тащила на себя мужское тело…  а тело и не думало сопротивляться, вот уж нет. Тело запрыгнуло на нее с восторгом, тело успевало все - да еще и языком трепало!
- Ты прелесть…  всегда знал, что ты – прелесть…  смотрела сквозь меня, пустыми глазами… да пусть я гад, да сколько хочешь… я тебе каждый день буду писать, это ж были цветочечки, я тебе такого понапишу, это ты будешь малина, спелая… везде… я свои опусы заламинирую и по стенкам развешаю, ты измучила меня, пакость… прелесть…
Он мучил ее всякими способами, мстил, как мог. Ее удивление тонуло в ее собственных стонах, а она – она тоже мстила, и сжимала зубы, чтобы не выпускать эти стоны, во всяком случае, старалась, как могла.

Рога под столом торжествовали в гордом ехидстве.  Иногда одно из острых маленьких копыток самки свешивалось с края стола, то с одного, то с другого, а порой даже два сразу. В эти моменты рогам казалось, что они тоже участвуют в процессе. Чего не хватает – это полюбоваться оленьей битвой за самку, но у этих двуногих…  у этой крикливой самочки голова как пенек, как лесная колода, об которую так чудесно было точить молодые рожки. Ну никакого сравнения с изящными крошечными головками пугливых олених, таких по-женски мудрых без лишнего содержимого в их головках, только нежные пугливые глаза, прекрасные и оценивающие – просто выбрать самого сильного из стада, и все! Этих двуногих стоит пожалеть, о да… наивные… глушите нужные ароматы посторонними вонючками, глупцы. И какой в том толк, эта самочка прекрасно учуяла все, что ей было нужно. Рога философствовали, умилялись, порой немного завидовали… увы, все это было недостаточно долго.  Ах, этого -  всегда недостаточно…

Не хватило не только рогам. Ее президентский стол не подвел, и был вполне удобным…  но зачем-то она пошла дальше, с ним, точнее, сначала поехала. А потом пошла, в ту же постель, в которой была последний раз с Андреем! О дорогое воспоминанье… она упала в эту постель, повторяя себе и про себя только одно дорогое имя, дорогое, несмотря ни на что – Андрей, Андрюшенька, любовь моя единственная! Через пять минут она уже стонала другое имя, вцепившись в другие плечи…  И ничего не могла поделать.

- Это отвратительно, это было мерзко, гнусно!   -  она имела в виду инструкцию, просто не уточняла. А он – да пусть думает, что хочет.
- Да, моя прелесть… повернись вот так … нет, ты не прелесть, ты гадость, ты в чулках! На мою чистую постель… я помогу, так и быть… а ты знаешь, что от силикона может случиться аллергия? Если кожа слишком нежная, вот как здесь.
- Ты просто мерзавец! Аморальный тип!  - он не ответит, его язык слишком занят, там, куда не доходят ее чулки… гад, бессовестный…
- Недостаточно бессовестный, с тобой…  ты много говоришь, просто дыши глубже… мне перестать?
- Не смей!! Пожалуйста…

Все это безумие, весь этот стыд без капли стыда, а потом утро, так быстро… последний обмен любезностями, маска бизнес–леди и.... 

- Доброе утро, всем доброе утро!  -  Мадмуазель президент этим утром – олицетворение деловой женщины и высокая мораль во плоти.

-  И не воображай, что… вообще не воображай, понял?

- Не могу, воображенье – мой крест. Ты скоро поймешь, сегодня же вечером… а может, в обеденный перерыв? Мы все успеем, я тебе обещаю. Не ври, тебе было хорошо.

- Хорошо? А, ну да, ты так старался. Так бы работал.  Я в восторге!

- Не ври, ты не в восторге, обычный кайф. Восторг я тебе тоже обещаю, получишь чуть позже.

Она гордо отвернулась и пошла к себе…  и, воровато оглянувшись – не смотрит? Крутнулась на каблучках и поскакала в туалет, дрожащими пальцами дернула молнию косметички. Мокрые трусики - не страшно, у нее всегда с собой стратегический косметический запас, какое чудо эти дамские штучки, просто спасенье… она что, теперь будет так реагировать просто на шепот с хрипотцой, на взгляд?  Катастрофа.

Нет, не будет. Потому что Роман Дмитрич завтра снова едет в командировку – к сожаленью, не бессрочную. Производственная необходимость! Не нравится – никто не держит, дело хозяйское. Приказ готов? И что с того, что всего десять минут назад! Чем вы занимаетесь в рабочее время, господин Урядов? О чем можно думать на работе?

А ты… Не смей на меня так смотреть. Слышишь, не смей.

Зал для переговоров, где такая чудная акустика. Блестящая подкова стола, серьезные лица внимают докладу президента. Доклад впечатляет. Проведена большая работа. Президент сегодня в слегка измятой юбке? Это лен, он и должен выглядеть слегка мятым, не верите, спросите Милко, он-то уж разбирается в этом получше прочих!

Эти глаза напротив… я же сказала, не смей смотреть так… ну все, ты нарвался. Ее подкидывает с места, легко и мягко, как кошка, в один прыжок…  вот, она рядом. Продолжаешь смотреть? Треск пощечин, еще и еще…   а потом водички – остынь немного. Я предупреждала, что смотреть – не надо.

- Что с вами, Роман Дмитрич? Приболели? Попейте водички – нежно и соболезнующе она протягивает пострадавшему от ее фантазий сотруднику полулитровый пластик минералки. Возьми…  а лучше возьми меня, прямо здесь… хочешь, я выгоню их всех?

И наконец конец – заседанию, и сотрудники радостно покидают наэлектризованный зал для конференций. Буквально выскакивают, как намыленные. Продолжает нагло сидеть только один. У вас вопросы? Что-то не ясно?

- Я так волную тебя. Тронут до глубины, не часто встретишь, чтоб столько страсти. Мешаю, да?
- Наглец.
- Счастлив слышать.
- Трус.
- Ты все калькулируешь. Бирочки с артикулом вешаешь. А не пробовала просто чувствовать? Для разнообразия? Не хочешь – как хочешь. Навязываться не собираюсь.

Он криво улыбался, уходя, картонный паяц с ярмарки, и тепло уходило с ним, пальцы рук онемели… стало скучно дышать. Шевелить грудной клеткой, вдох – выдох, еще одна скучная обязанность. Он ушел, и это было правильно. Догнать и броситься ему на шею, при всех, и умолять… она так не думает, это была шутка… обида…

Ей надоело быть хорошей девочкой… просто быть живой и теплой, и все…

Вместо этого она убежала и плакала до полуночи, дома в подушку. Потом уснула и видела сон, и улыбку, и почему-то летний луг, и много красного клевера… И вот утро.

Утро, солнечный кабинет и их треугольник. Двое мужчин, одновременно произнесших ее имя. Пифагоровы трусы, и она в центре, в самой… да, именно так. А правда, что тот осел подох от голода, не сумев выбрать стожок, и если правда, это же бывает только с ослами?
Он сейчас уедет, опять. Даже не спорил, гад!

В нижней точке треугольника, замерла под взглядами двух пар глаз… что она творит…Все не так, так не должно быть! Бежать отсюда! Это не была месть, нет, это…   это случайность. Андрей! Производственная!




Ее трясет. Новое понимание, оно уже здесь, в ней. Ну же, смелее!

Фокусная точка – всегда перед фазой. Там – аспект, перед переходом, и в фокусе – было… что? она сказала – себе - что ты творишь. Сама!  творение – не извне, оно изнутри, этот озноб, и жар, это усилие без силы, жажда без желания… главное - не требовать и не хотеть, а просто сказать – да. Просто сделать выбор.

Творение всегда изнутри, никто не властен над волей человека, если человек это осознает. Как только человек осознал – он свободен, он становится… демиургом.

Холодно и мокро… откуда эта вода… и хриплый родной голос.

- Катя, Катенька моя, как ты напугала меня. Тебе лучше?

Опять тот же антураж. Стол, президентский кабинет. На столе – она, кофточка расстегнута, юбка слегка задрана. Ей уже лучше. Все хорошо, Андрей. Любимый мой, ты так напуган. Ты, который не боится ничего и никого, испуган женским обмороком. Только ты в моей жизни, в моем сердце, всегда… все было лишь сном. Все наши сны -  лишь игра теней на стекле. Но я – не тень, я настоящая. И ты тоже.

- Андрей, и зачем было поливать меня из этого графина? Я что тебе, клумба? Брр-р-р… отдавай свой пиджак, ты меня замочил и заморозил…

Радостный Жданов укутывает свою Катюшку в теплый пиджак, и оба понимают, что и брюки бы он снял для нее с радостью, сейчас, немедленно. Все хорошо. Все будет как надо!

0

5

4.

Все было как надо, как должно быть. Они учились вместе, они росли, и было боязно, иногда жутко, и все чаще – у них получалось.
Где их собственные сны, мечты и страхи, а где тени – разобраться было нужно. Разобраться – а потом забыть. Ведь то, что сегодня сон или мечта – завтра может стать реалом. А-реалом. Абстинентная реальность не была жестока, но и не щадила – никого. Она просто… была.

Они были везде, лезли всюду.  Иногда так пугались, что драпали оттуда сразу.  И долго не могли отдышаться, с ужасом ощупывая друг друга, не изменились ли они насовсем?

Темные отраженья, дарк-эйры, притягивали и пугали их больше остальных. Иногда они рисковали заглянуть туда. Не всегда это было разумно, и далеко не сразу стало получаться. Провалиться туда - легче легкого, но уйти… она боялась, и как-то раз решилась и попросила его…

- Давай не будем ходить туда? Мне страшно. Мне там неуютно, даже если красивые драконы и у меня много платьев.

Он рассмеялся, прижал ее к себе, и чмокнул в кончик носа.

- Трусишка. Не хочешь, не будем. Мне без разницы, лишь бы ты была в пределах досягаемости. Вот как сейчас…

Вот и славненько, пусть она трусишка. Пусть он думает все, что хочет, совсем крошечный обман. Не всю правду нужно открывать… мужчине.

Ее платья и пегасы, ее Зовутка – зелено-золотой дракон из рода Прибрежных Эр, и власть – над водой и ветром, кто раз попробовал, не оставит никогда. Но это – только ее.

Светлое фэнтези дразнило, звало все глубже, а там, в глубине, уже начинали мелькать оттенки. Падать легко, взлететь труднее.


Золотой Век, потом – Венеция, Возрождение. Дом на горе, хрустальная река, синие камни… два солнца в небе? Уходим, быстрее! Весенняя степь, зимние Альпы, и вдруг… зурна и барабаны, шелка, тяжесть браслетов… не смей, что ты еще придумал! Нашелся султан, тоже мне! Ненавижу эти глупые шальвары, и посмей только! ...

И еще, и еще – все, что угодно. Снег в синеющем сумраке маленького окошка, злой нестрашный свист ветра там, за огромными венцами бревенчатых стен. Они одни на таежной заимке. Осиная шкура здоровенной тигрицы, которую он сам скоблил часами – для нее. Андрей, а вдруг у нее остались тигрята… нет, не сезон, не бойся. Она поверила. Ужас, что где-то полосатые малыши мерзнут голодные без мамы. Лучше не думать про это, а подбросить смолистых дров в печку. Она глупая, а мех великолепен. Ласкает обнаженную кожу, ты так не умеешь.  Дальше…  и вдруг Адриатика, синяя и белая, жаркая, соленая, и пахнущая розовым маслом и рыбой, жаренной в оливковом масле. И жгучие лучи – в щелях белых жалюзи, постель перемятая, льняные простыни в гармошку, и сколько можно… я устала от этой сиесты… я есть хочу!   Что ты сказала, сиеста? Идем!  Барселона. Крошечный ресторанчик у причала, плеск волн, мясо, жаренное на углях, и красное вино. Камни мостовой, опять розы, опять ветер и солнце, и сразу бархат ночи. Эти струны могут убить, их резонанс в моей крови, как можно так играть… ты слишком впечатлительна. Да, гитарист хорош. И стройный брюнет, да?  Дурак!

Бесконечно, без устали, без времени и вне его. Время – внутри, оно не требует покорности, оно играет с тобой, как с ошалевшим от вседозволенности ребенком, оно разрешает – все. А с какого возраста детей начинают воспитывать? Долой сомненья, ведь все здорово! главное -  мы поняли, мы смогли, любимая! Мы свободны! Свободны!

Мы можем все! У нас – получается!


Они и вправду получили свободу от эф-реала. Они выбирали только те отражения, что задевали их душевно или телесно, забавляли, или – порой - тревожили. Когда надоедало – уходили, одно их желание, и континуум услужливо открывал основную параллель, как дверь в глухой стене, или любую другую дверь, по их выбору. Они создавали себе любые отражения и могли быть любыми, какими хотели. Они побаловались трансформациями и временными парадоксами, поиграли с фальш-историческими альтернативами, и вернулись домой, в основную. Лучше дома ничего нету. Наша сингулярность – лучший из миров. А если только мы захотим – мы можем все! Все! Мы и только мы творим свои жизни, да и как могло быть иначе!

Вот только эйфория – она вредна. Примерно так же, как для начинающего водителя, она - опасна. Сначала ты скрываешь свой страх и неуверенность, потом, иногда медленно, а у некоторых - сразу и вдруг… но для всех он приходит, этот момент, когда водила-чайник понимает – я еду! Кайф! Тут и опасно… без навыка вождения можно и влететь, так быстренько, и, как кажется, ни с того ни с сего. А все она, эйфория.

Они рано обрадовались, рано расслабились. Лезли смело, в каждую тень, в любое интригующее отражение.
И в одной из теней нашли свой ужас, несравнимый ни с чем.




Сколько еще ты будешь убивать меня…

Всегда. Мы убиваем тех, кого любим, чтобы продолжать их любить – в вечности. Так, а сейчас-то что смешного?

У тебя глаза сумасшедшего патетика.

Влюбленный патетик смешон, как и все влюбленные.

Пусть так. Тогда смех и слезы – моя защита от срыва. А потом сразу любовь, все мотивации, только чтобы не думать…  сколько еще ты будешь убивать меня…




Сны, видения, реальнее самой реальности. Если тебе больно и страшно, разве имеет для тебя значение, что для других ты только лишь образ? Люди часто видят друг друга сквозь стекло, или сквозь стекло возраста, или положения, конвульсируя в решетках социума, каждый в своей…  так какая разница. Всего лишь положение в пространстве.

Они падали, он тянул ее все ниже, все глубже во тьму. Или она его? Тащила в бездну, подчиняясь, любя и надеясь.

Я не могу больше… прекратите это, с меня достаточно… но ее язык послушно произносит…
Да, доктор Лектор.

Миры коллекционеров и парфюмеров, и уже совсем рядом кроваво - свежий маникюр Фредди Крюгера, и радостный конфискатор органов тоже здесь, привет…
Циничный триллер смотрит честными глазами Джека-Потрошителя, а близняшки утопия и антиутопия неразличимы, разницы – никакой… гильотина только думает, что убивает быстро, на самом деле ты живешь еще пять минут. В полном смысле слова – живешь, разум, то есть мозг – отдельно, а сердце – отдельно. Как и положено настоящей женщине. Смотришь из корзинки на свое подергивающееся тело, и смертный ужас не мешает легкому огорченью, ах эти жирненькие складочки на талии, какой конфуз…

Своим поведением и связями… сторонники тирании и федерализма, враги свободы...  гражданка Катрин Лоран… обвиняется… сегодня. Это же я! Андрей, это я…  Но он смотрит, как на пустое место. Смотрит сквозь нее, холодно и равнодушно.

Они упали в эту дурацкую псевдоисторическую параллель, и погружались все глубже. Такое полное погружение случилось впервые после того, как они овладели переходом, и самым странным было то, что падение не удивляло, не беспокоило… не пугало. А испугаться стоило. Все было слишком… реально, чрезмерно ярко, вызывающе эмоционально. Тень вцепилась щупальцами и отпускать не хотела, а она была рада этому…  Возможно, виной была ее собственная страсть – к истории Франции. В тринадцать лет она бредила Отверженными, представляла себя и Козеттой и Гаврошем одновременно. Гормональная тряска соединила в ней несоединимое. Это прошло, но интерес к истории Французской революции остался, всегда в тени, всегда оттенком восприятия. И она так любила эту речь, ее язычок оказался таким восприимчивым, таким способным к ласке дразнящего grasseyer vi, ей сладко было повторять – мон амур, мон ами… про себя. И не казалось пошлым. Да, было время, когда ей легче было признаваться в любви на чужом языке, внутри себя, и еще - на бумаге, вот трусиха.

Там они были детьми, и они были счастливы. Можно было – все. Был пруд, без рыбы, но с кувшинками, вишни в саду можно было рвать и есть, сидя на деревьях. А абрикосы уже давно не плодоносили, цветники пришли в упадок, розы цвели обильно, но кто их видел… кроме них. Все разваливалось, и эти развалины были великолепны, потому что принадлежали только им.

Предместье Арраса, год 1787. Старое поместье графов де Лоран… обедневшие аристократы, смеющиеся над собой и всем миром. Все в развалинах, зато в библиотеке на почетном месте том Жан-Жака с четким на титульном – моему другу и оппоненту…
Дочка экономки и младший сын графа, признанный бастард, ненавидимый и старой графиней, и юной супругой. Сирота, принятый и забытый. Пусть будет, но на глаза не попадается.

Они выросли вместе, детьми плавали в заросшем кувшинками пруду. Бегали по лесу, могли убежать с утра и вернуться только к вечеру, и первым делом тайком залезть в кухню, где им частенько влетало. Иногда и везло, на них замахивались полотенцем, а затем выдавали половинку хлеба, и сыр, и остатки цыплят от обеда. А вино они таскали сами, разводили холодной водой, и пили из треснувшей глиняной кружки, по очереди, и он всегда оставлял ей на донышке.

Плавали в пруду и ныряли, до тех пор, пока однажды, ныряя, не встретились в глубине, случайно. Его рука и ее грудь встретились, такое и раньше случалось, но ему и в голову не приходило, что это может быть так… тревожно. Они вылезли на берег, непонятно чем смущенные, она болтала, как обычно, выжимала волосы, прыгала и смеялась, и наклоняла голову, чтоб вода вылилась из ушей. Но взгляд отводила. И он уже не мог смотреть на нее как раньше. Тоже отводил глаза, и пытался говорить про противень с запеченными яблоками в слоеном тесте с сахаром, он видел, куда его поставили в кладовой. Но как он ни старался, ощущение упругого холмика в мокром батисте, непонятно отчего обжегшего его ладонь с растопыренными пальцами, не проходило. И пульсировало в серединке ладони, как от острого, как будто вершинка этого холмика уколола его. Он даже посмотрел на свою ладонь – такая же, как всегда. Потом он ругал себя идиотом, и чтобы отвлечься, три дня ходил помогать на птичий двор, где нужно было ловить куриц и сворачивать им шеи. Или рубить.  Она жутко возмущалась. На что он резонно отвечал, что, если она жалеет бедных курочек, пусть не ест их сегодня за ужином.

Пришла беда и счастье. Они выросли. Они все еще играли, иногда листали книжки в библиотеке. В основном туда тащила его она. Проказничали, но все было уже не так.

А потом, в день ее пятнадцатилетия, ее отправили в Лион, и они не виделись два года. Это был подарок, ее матери в благодарность за долгую службу оплатили обучение дочери в пансионе. По возвращению его мачеха рассчитывала взять ее в компаньонки. Некрасивая, умненькая и преданная девушка была очень кстати рано поблекшей даме, так и не сумевшей родить его отцу наследника. Да и что было наследовать… Она исчезла из Fleur des Alpes, и он страшно скучал, и видел ее во сне, и разговаривал с ней.  А когда она вернулась, через два года, она стала совсем другой. И он все чаще ловил себя на мысли, что ненавидит ее так, как не ненавидел никого до сих пор. Он и не предполагал, что может настолько ненавидеть.
Она надевала очки, когда читала, и была теперь такая строгая, прямо не подступишься. И слишком умная, она бесила его своим задранным носом и походкой. Она его не замечала, просто не видела, как предмет мебели. Она была некрасива, большие ясные глаза, единственное свое украшение, она при виде него всегда опускала. И у нее были немножко не очень ровные зубы, как смеялись в кухне служанки. Мадемуазель зазнайка у нас кривозубка. Это потому-что слишком давно и подолгу сжимает губки и задирает нос.

Они обходили друг друга, встречаясь в залах и коридорах, она все училась, а он… для него неожиданно открылась новая, мощная и яростная жизнь. Новости из столицы достигали Оверни меньше, чем за сутки. В Версале замирали насмешки. Затыкались рты и открывались уши, в страхе и недоверии. Пятились роялисты, Жиронда, еще слабая и непризнанная, выжидала, шипела, но не осмеливалась поднять голову. Стальные глаза, смелые и неподкупные, взирали с холодной страстью, пока еще только с трибуны Национального собрания. А затем - Год 179...  наступил.

И ему все окончательно стало ясно! Неподкупный Максимилиан – вот кем нужно было восхищаться, вот кому верить – безоговорочно, со всей страстью юности. И он пошел за бывшим аррасским адвокатом, пошел за революцией. Он отмел, отринул все – запоздалый интерес отца, не получившего других, законных наследников, грустные сожаления во взгляде мачехи. Она всегда была добра к нему, на самом деле это он ревновал отца и злился, и ненавидел ее за то, что его собственная мать умерла прачкой, а могла бы быть на месте этой белесой куклы. Его мать – он помнил ее веселой и живой, яркой, как летнее утро. Черноглазая, тонкая и ловкая, с алыми смеющимися губами, как можно было променять ее на эту вялую белобрысую куклу из фарфора? Только из-за титула! Он ненавидел ее за ее доброту, за тонкие бледные пальцы… увядающая бездетная аристократка. И ее ученая собачка, зазнайка со сжатыми губками, шарахающаяся в сторону от него при случайной встрече на аллее старого парка, ее любимой аллее…

Нет, только один образ сиял перед ним, только за одной идеей можно было пойти куда угодно – да хоть на эшафот.

И он так и сделал. Он бросился, он поехал в Париж, за тем, кого вскоре стали называть с дрожью страха и восторга – Неподкупным.

И мучительно выбрасывал из памяти последний взгляд, гордо дрожащий от слез, ее закушенную до белизны губку и пальцы, сцепленные на очередном томике Руссо. Руссо! Она читала своей хозяйке. Компаньонке и почти подруге. Он смеялся и презирал их обеих.

Судьба свела их только через два года. Позади были сражения, баррикады и оружие, и пришло время для другой борьбы. Террор – необходимость. А всех, кто против свободы и равенства, Якобинский Конвент познакомит с мадам Гильотен. Близко, очень близко. Он знал, что его отец убит при попытке сопротивления при аресте. Поклонник Руссо и ярый жирондист, его обвинили в сочувствии монархии. И чего он добился, старый спесивый дурак, своим фрондерством? Вместо того, чтобы забрать домочадцев и бежать, в Англию или Италию… идиот. А теперь…

Она там, со своей подругой и хозяйкой. В клетке Консьержери, где крысы бегают не только ночью, но и днем. Двуногие изнеженные крысы. И не только бегают, а смачно спариваются, не стесняясь никого, хватая напоследок все, что могут урвать от последних остатков дней своей жизни, своей нечистой плоти и восторгов непристойной страсти. Грязные развратные аристократы, они и до революции не отличались строгостью нравов. Какое право они имеют, мерзавцы, изменять мамзель Луизетт…  Он метался по комнате второго этажа, с великолепным видом на площадь Революции, что ему делать… Что, что? нацепить белую кокарду? Выскочить и заорать - да здравствует Людовик… дурь.


И начищенный пистолет на черном сукне длинного стола, начищенный, как всегда. Подарок к пятнадцатилетию, отцовский шкатулочный. Единственная память.

Он не подошел к ней, не прикоснулся. Не услышал ее голоса. Не увидел ее глаз.

Их загнали, как стадо, в зал суда. Зачитали имена и титулы, зевая, огласили приговор. Всем им некогда, они устали, так устали от бесконечной бюрократии, всей этой никому не нужной писанины. А те, они месяцами ждут, запертые, нечистые, с крысами и друг с другом… а вдруг и она сейчас с кем-нибудь, отвлекается… ведь она тоже ждет, каждый день ждет… и не знает, что умрет сегодня. Через час.

Мой маленький очкастый курьез. Мадмуазель Зубки.

Ее вежливо подсадят в повозку, провонявшую страхом. Она чуть споткнется, а потом подберет юбки, чтобы дать место и другим, чей приговор он подписал сегодняшним числом. А он будет смотреть из окна, это будет всего лишь через час. Бесконечный час его агонии.

В следующую секунду он с размаху всадил себе в рот дуло отцовского пистолета, небо, ссаженное железом, дернуло и разлилось тупой болью до горла, искра! Мозги второго помощника руководителя Комитета общественного спасения разлетелись по комнате, но основная их часть влипла розоватой белизной в черное сукно скатерти. И в растрепанные груды бумаг на скатерти – на подпись. 
А она ничего не почувствовала, оттого, что ждала. Уже скоро, скоро…  и пусть лучше гильотина, чем еще один твой холодный взгляд… 



Он мучительно вздрогнул, приходя в себя. И покосился на ле Шенье, сидящего рядом, уткнувши в грязноватый список свой угреватый нос. Ле Шенье ничего не заметил. Что случилось, почему? Где он? Трусливая мысль – дисфункция… запаздывание… сон… что угодно, пусть что угодно… Но страшное понимание уже придавило, наполнило рот сухой горечью. Да все ясно, это было неизбежно. Ему не выйти из кошмара, не выйти никогда…
Он был опять здесь, в Зале Суда, вторым, и отмечал по списку, лежащему перед ним на столе, покрытом черным. Дебаты, как обычно, отменили. Поспешно зачитали последний список, и вывели восьмерых осужденных, один хромал, и было двое детей, лет десяти – двенадцати. Младший цеплялся за юбки женщины. Женщина… опять была она. Весь кошмар повторился, с убийственной точностью безумия.
Она… его не узнала?

Он попытался. Он нашел ее в тот же вечер. Его должность предполагала свободное вхождение во Дворец Правосудия. И в Консьержери, и везде, где он считал нужным. И никто не смел задавать ему вопросы, а до девятого термидора оставалось еще два с лишним месяца.
Он распорядился, и ее привели. Он ждал и встретил ее взгляд. И задохнулся от сияющего счастья в этом взгляде. Она была бледна, явно не сыта, измучена и вся дрожала, ее платье было измятым и несвежим. Было холодно, а на ней были тонкий муслин и шаль. Ее глаза сияли таким счастьем… он пришел, пришел к ней… он пришел за ней?

Она не может оставить мадам Луизу. Та больна и очень слаба, она так и не оправилась после гибели мужа. И еще здесь дети, сыновья ее племянницы, так некстати гостившие у них в Fleur des Alpes в день ареста. Они все здесь, она не может, не имеет права бросать их… вот если бы он смог спасти их всех… спасти всех.
Он не мог. Только одну – ее. Он рисковал, ужасно рисковал, но ради нее он рисковать мог. Мачеха? Пусть сдохнет.
В ответ было тихое – нет. И прозрачная бледность, и виноватое сочувствие в медовых омутах глаз, и тонкая рука, протянувшаяся было к нему…  и упавшая на несвежий белый муслин в крапинках.

Ах, так. Я противен вам, мадмуазель. О, да я жалок? Даже так…
Ну что же, не буду вам мешать, продолжайте наслаждаться обществом аристократов.



- Андрей. Андрюша, посмотри на меня. Пожалуйста, посмотри! Посмотри на меня! – Последние слова вырвались у нее резко, хриплым криком.
Он не реагировал. Сидел, отвернувшись куда-то в угол и смотрел в одну точку. Нет, в том углу явно не было ничего интересного, просто край столешницы, забытая кофейная чашка с черным высохшим ободком на дне. Пепельница. Кто у них курит?   - Андрей… - Она упала перед ним на колени, схватила вялую, безжизненную руку.
- Андрей, послушай меня. Мы пойдем, опять. Туда – опять. У нас получится, вот увидишь, в этот раз у нас все получится!
Глас вопиющей в пустыне. А вот и пустынный старец… он и вправду постарел на десяток лет. каждая ее встреча с мадам Гильотиной отнимает у него несколько лет. Сколько он еще выдержит…
Он не смотрел на нее, не поворачивался, его рука в ее была теплой, сухой и вялой. Тогда она бережно положила его руку ему на колено и обняла его голову, прижала к груди. Седые виски, когда? Когда он поседел, в последний раз? или в предпоследний, когда она решилась и подняла глаза, там, в Зале Суда, и смело встретила его взгляд? Смело, правда, у нее все плыло и множилось… Или это было не два, а три эшафота назад?


Что ей делать, кто поможет, кто подскажет… мама, мамочка… К маме.
Старинный дом, бывший особняк панов Вишневецких. После революции тут была коммуна, затем, после войны, осталось всего четыре семьи. Жили дружно, сплоченные общим уходящим горем, все проходит, все… помогали друг другу всем, чем можно. И уже начинали подумывать о будущем, о счастливом…
- Мамочка, мама, что мне делать… как помочь ему…. Не могу больше видеть, как он мучается, чего бы я ни отдала, только бы он перестал терзаться…
- Ох, Кася…  - Елена осторожно ставила на влажный мрамор столешницы вымытое блюдо, то, из мейсенского фарфора с розами и фиалками, последнюю хрупкую память ее приданого.
- Надо к врачам, чтобы обследовали. Надо уговорить Андрюшу показаться врачам, Касенька!
Пани Елена свято верила в мудрость врачей человеческих.  И в их силу творить чудеса с занемогшими телами. Валерию они, врачи, помогали всегда. Сама она на себе не испытывала, пока нужды не случалось, но знала -  помогут и ей, когда время ее придет.
Была нежностью всеобщей, всех объемлющей, любила их и жалела, своих мужа и дочку, и родного зятя, и внуков, и всех соседок, и их пьющих и бьющих мужей, некоторых. Любила так, что могла и наорать за беспорядок в общем дворе, а собственного мужа и наказать - отлучением от тела. Пусть нос дерет и хохмит, он в глубине души мучается от ее равнодушия сильнее, чем от всего другого. Но это – ремешка по попе малышу, чтоб был хорошим. Она любила их всех так, что звенела и пела, и конечно, ничего этого не понимала. Это у всех так, у всех – распахнутое сердце без замков, открыто каждым радостном биением – для всех. Иного не дано, это жизнь ее, и она именно такая, какой должна быть. Счастье во всем, всегда, и даже в горе от потери близких, которые уходят по закону все той же жизни.  И крошечным счастьем – были даже они, теперь лишь воспоминанья, все эти улетающие в вихри лет мелкие неприятности вроде грязного пшена, последнего полфунта, что она перебирает у темнеющего окна - наварить супчику с морковью, и свежей зелени туда, укропчику с огорода. Пшенный кулеш с крошечным кусочком сала, который она нарежет маленькими кубиками и подержит в духовке, пока не растают, и шкварочки – им в тарелки. И накормить. Она исхитрится, она уже придумала – как! А уже завтра и картошечку подкопать попробует, выживут, ведь война закончилась, проклятущая, ушли захватчики, и все теперь будет… все было, и есть, и будет навечно. Оно ведь уже есть, а значит – никуда не денется. И значит, любовь ее – ими востребована будет. А чего еще надо женщине?
Женщина счастлива, когда она есть, и у нее – есть они, и они – хотят есть! накормить и воспитать – одно слово, одно счастье.
Проблем у нее не было, абстиненция стала ей праздником – ах, еще подарок, ей хочется любить еще больше, с каждым мигом, полнее зачерпнуть из океана счастья – и отдать… Катажина, прибери в своей комнатке. Чисто в доме – чисто в душе, Кася. И не ленись, повторяй спряжения каждое утро, учитель французского вчера не был тобой доволен, моя милая. А туфельки – подрасти еще немножко, башмачки с перепоночкой - вот правильная обувь для маленьких ножек.
Мама смотрела чистыми, любящими глазами. Мама любила, но не понимала и не могла – ничего.  Но тогда… непонятно… отчего делалось легче в молчании вместе, рядом, под защитой маминых теплых рук… и не нужно ей говорить это. Не нужно пугать ее.

Мама, не в болезни дело, он здоров. Он здоровый и сильный, и он умирает, мама… как помочь, как вытащить его из серого, из мутного… сна.
Может, сначала проснуться самой?

Но все попытки разбивались сразу, в ужасе реальности, каждый раз оказывавшейся единственной. Не имело ни малейшего значения то, что вокруг нее – всего лишь треснувшее зеркало, злой палиндром. Один из вариантов развития событий. Сон, находясь в котором, четко понимаешь, что все окружающее – сон, а твой он или чужой, не имеет значения. Она могла уйти оттуда сразу, она владела переходом интуитивно, виртуозно. Она могла уйти в любой миг, достаточно было ее холодного желания, могла разбить все окружающее – лица, голоса, это помещение со сквозняками и грязным каменным полом, свернуть и грохнуть все это об пол, как картинку на фаянсовой тарелке, стоявшей у них над камином. Страшную картинку боли, страха, отчаяния и лжи судорожной последней любви, дрожа, убеждающей себя в том, что она -  любовь! Она могла уйти, могла…
И не могла – ничего, ведь он был здесь.
А значит – ей тоже придется идти до конца, снова и снова.

Их содержали вместе, мужчин и женщин. Камеры закрывались только на ночь, а были дни, когда по каким-то неясным причинам не закрывались сутками. Все равно отсюда был только один выход – на площадь, в гости к Луизетт.
Де Ломени, двадцатидвухлетний блондин, избалованный и изнеженный, теперь стал душой общества. Неожиданно, как бывает перед близкой смертью, в человеке проявляется истинное. Никто не мог бы предположить в записном волоките, менявшем женщин даже не как перчатки, а отбрасывавшем их как смятые салфетки за обедом, никто не мог предположить в нем такую бездну сострадания, добра и мужества перед лицом близкой смерти. Он стал всеобщим любимцем, он умудрялся утешать и смешить, развлекать и отвлекать всех, женщин и мужчин, детей… его шутки и экспромты, сказанные вечером, повторяли на следующий день, его афоризмами восхищались, как и прозрачными глазами, и кудрями. В него влюблялись. А он… признался, что видит ее во сне, каждую ночь. Это значило, каждую ночь, в которую сон его посещал. Они редко спали здесь. Все они редко спали здесь, но говорить об этом считалось дурным тоном. Нужно было смеяться или плакать, шутить, любить, ревновать – можно было предаваться любви открыто, не стесняясь никого, и никого это давно не шокировало. Никто не собирался уносить свою девственность с собой на эшафот, как шутили они по малейшему поводу и без повода. Здесь привыкли любить очень просто, отойдя в сторонку к стене или колонне, просто приподняв юбки и расстегнувшись, а обнаженной грудью щеголяли все дамы, которым было чем щеголять.

Она далека была от того, чтобы осуждать их. И вовсе не осуждала маркиза де Ломени за его открытые ухаживания и внимание к ней. Но, смеясь, говорила, что хочет быть оригинальной, и отказывает мужчинам, даже бесподобному маркизу, лишь из одного стремления, которое сильнее ее – пооригинальничать. Некрасивая девушка тоже хочет, чтобы ей удивлялись, о ней говорили.  Никто не осуждал и ее тоже.  В их закрытом мирке фантасмагории ужаса можно было быть Пьеро и Арлекином одновременно, и никто не пенял за это. Они делились хлебом и вином, всем, что удавалось достать, подкупая охрану, делились радостью, что еще одно утро прошло, а они все еще живы, и фура увезла других. Завтра, возможно, придет и их черед, этого никто здесь не знает, но ведь это будет только завтра! Есть день, и его надо прожить, как можно больше, дольше, полнее, так, чтоб невозможно было уснуть от возбуждения и день жизни продолжился бы в ночь…
Но все проходит. И пришло утро, когда прозвучали их имена.

- Мадмуазель, вы нежный цветок.

- Цветочек немножко запылился и помялся, месье маркиз. И неплохо бы чуть больше чистой воды…

Он протягивал ей белую розу, свежую, с каплями росы. Как ему удалось заполучить ее? Даже утаенное при обыске золото имело здесь другое хождение. Он обаял кого-то из охранников?

Она не успела взять розу и улыбнуться.

Вчера он ходил за ней с блокнотом и изображал стихотворца. Ему требовалась рифма, и он просил ее помощи. И теперь они устроились рядом, на деревянной лавке у стенки изрядно разбитой скрипучей повозки, и он все пытался подобрать ее, это рифму. Вокруг обнимались, тихо рыдали под тряску и стук колес внизу, кто-то истерически смеялся. Они сблизили головы, чтобы шум не так мешал, они искали рифму, вместе, нужно было спешить.

Они не успели, потому что быстро прибыли на место, и последняя сцена их жизни подошла к концу. Крики быстро обрывались стуком, лязгом и ревом толпы, но после второго казненного, кажется - у тех, там, заел нож, он не поднимался. Жестокая надежда, всего минута, и опытные подручные справились. Де Ломени потащили третьим, и видно было, что он хотел идти гордо, сам, но не смог, стал упираться, пытался отбежать в сторону. Тогда его привычно схватили двое, скрутили, а он искал ее глазами и кричал.

- Мадмуазель! Я нашел – награда! Рифма к слову – ад!  Награда!

Голос де Ломени сорвался на детский фальцет, тело тряслось, но он все выкрикивал, дрожа, как в лихорадке.

- Недрогнувшего сердца память ждет!
- Отдаст, не дрогнув! примет как награду!

Пока ему сноровисто, привычно связывали руки за спиной, он продолжал быстро выкрикивать, истерически, с визгом, почти с блеянием, продолжал выкрикивать свои недописанные стихи -

- Мгновенье… рая… за эпоху… ада…!

Последнее, что отметило ее гаснущее сознание - его синюю бледность и глаза столетнего старца на вдруг ставшем совсем детским, таком красивом лице.

- Вся… память! ветра! ... искупить… не сможет!

Последний истерически упорный крик, приглушенный накинутым колпаком, и стремительный лязг с громом удара наконец ставит последний восклицательный знак.

Она отметила несколько фактов. Отражение неслось все дальше, в глубь зеркал, вот начали сливаться фантомные исторические линии, строя нечто другое. В данной аномалии Жирондистский Конвент был у власти, хотя всего три месяца, но был, чего не случалось до сих пор, ни разу.  И опять был Этьен. Его имя Этьен? Да, Этьен-Анри де Ломени, любимый младший сын маркиза де Ломени, успевшего сбежать из Парижа с остальными членами многочисленной семьи. Здесь, в тюрьме Консьержери, теперь его младший сын, беззаботная смеющаяся синева его глаз, светлый шелк кудрей и изысканные манеры, а также его ужасная репутация распутника и безжалостного дуэлянта, так будоражащая ее девичье воображение. И она тоже здесь, под именем Катрин Лоран, а где же ей еще быть. Со своей глупой девственностью и глупой детской любовью. Которые она понесет на эшафот, смеясь над собой -  совсем нетяжелая, и весьма забавная ноша.

Но она – немного другая, и этот факт она отметила тоже. Она все больше врастает, все больше чувствует себя здесь своей… с каждым пройденным витком бесконечной спирали она все неохотнее возвращается в нулевую параллель, как же страшно это осознавать. Еще немного – и она останется здесь навсегда. В этом ужасе, до последнего надеясь, что в последнюю минуту придет спасение, в результате возможного бегства или альтернативного смещения временных линий, или… да что угодно может случиться! Им удастся бежать, отец Этьена сумеет спасти его, у него огромное состояние, связи, и она, ее…  Глупости. Она, ее – да у нее элементарно развивается синдром покорности. Она… она сохранила достаточно здравого смысла, а жизненного опыта добавилось столько, что куда бы деть его, этот опыт, засунуть подальше, чтоб не маячил. Она желает остаться здесь, в аномалии. Вот же дура. У нее были основания для данного вывода, и она мужественно его сделала, замирая от ужаса.  И ей пришлось сделать еще один вывод, еще более страшный.
 
Андрей… он тоже другой, здесь. Он строже и холоднее, и… он чужой. Все чаще он чужой. Она не знает этого мужчину… Но знает точно, что такой Андрей Жданов никогда не полюбит ее, Катрин… Катю! Не полюбит там – в нулевой реальности! В Единственной реальности. Никогда.
А любил ли он ее, хоть когда-нибудь? После пяти, десяти, двадцати ее лестниц на эшафот, по одиннадцать ступеней каждая, привычных отчаяньем надежды, деревянным стуком ее сбитых каблучков -  эти мысли, они стали приходить все чаще и чаще. Любил ли ты меня, или я все придумала сама? Ну же, du courage, ma joie! Смелее, радость моя …

И еще началось это. К ней стало приходить серое.
Серое, оно не было сном. Оно стало частым гостем ее снов, и днем приходило тоже. Стоило только отвлечься, задуматься и прикрыть глаза…  и серое было тут как тут.


Она пыталась убедить его. Пыталась снова и снова, она охрипла, у нее кружилась голова.
- Андрей, ты не прав. Мы сможем уйти оттуда, вместе. Тебе не нужно бояться, не нужно ждать. Просто уходи, и все. Мы просто встретимся дома, как обычно. Как будто мы пришли с работы в разное время, Андрей!
За его улыбку она отдала бы сейчас что угодно. Она тормошила, трясла его, обнимала за шею, заглядывала в невидящие глаза. Все было бесполезно. Он был в себе, он не хотел ее видеть, боялся чувствовать, боялся верить. Он погибал на ее глазах, он уничтожал себя сам, бессильным бешенством раскаяния, и она ничего не могла сделать, ничего…

Смерть энергоинформационного существа в континууме основной параллели, наверно, тоже – хорошего ничего. Вероятно, они уходят в результате коллапса, локального схлопывания а-пространства. Биологического разложения явно нету, но вряд ли от этого им легче.
Они попали в ловушку, в замкнутую спираль, даже существования подобной они не предполагали, и выхода не видели, как ни бились. Любой виток спирали неизменно возвращал в нулевую точку.   Переход настигал их сам, повинуясь единственно своему закону и ритму, неважно, с их согласия или без него. Настигал и швырял в омут, часто неожиданно, без малейшего предупреждения, и все чаще и чаще. Они не могли выйти никуда, даже в знакомые пройденные не раз параллели, все усилия визуализации, жесткий мысленный контроль – были безрезультатны. Ими играли, холодно и жестоко, со слабеющим интересом. Но отпускать не собирались, кто же отпускает пойманную бабочку, пока она так забавно трепещет крылышками.  И похоже, терять им было уже нечего.


Ну что ж, тогда вперед. Смелее! Больше позитива! Du courage, la joie! Может быть, в этот раз! Фаза-ноль-переход… и новое, давно привычное разочарование. Пространство вмиг оживает, надвигается злой иронией взбесившейся недоброй фантазии…

Площадь, лучи утреннего солнца, крики, сдавленные рыдания. Радостный вой толпы, нетерпеливо ждущей первого радостного стука ножа гильотины о шею монархиста, и сразу следующего, и еще, и еще, всех, всех! …  за свободу и равенство, во имя всеобщего счастья! Вы обжирались и танцевали, пока мы умирали от голода, так развлеките же нас немножко, мадам и месье! Смелее, веселее!

Глупая мысль бьется в ее виски, ноющей обидой, как может она сейчас думать об этом… ее платье. Утром она заметила еще одно грязное пятно, спереди на юбке. Это ужасно, все видят, и он тоже видит. Наверное, он обратил на нее внимание только из-за этого платья. Ей так идет этот силуэт, для ее фигуры лучше всего линия высокой талии, так мило подчеркнувшая ее бюст. Красивая высокая грудь и огромные ясные глаза, беззащитно-нежные от сильной близорукости, вот и все лучшее, что она имеет.  Ее легкое, из кремового миткаля, светлое… последнее грязное платье. Зато теперь это уже неважно, грязное платье сейчас станет еще грязнее, расцветет свежим, алым, новым воротничком по последней парижской моде! Проблемы нет – решать нечего!

Все эти люди вокруг нее, на грязных досках помоста, такие живые. С застывшими лицами, замершими судьбами, в последнем ужасе, и ведь можно плакать, биться и рыдать, какое дело им до тех, кто видит? Но они – они этого не делают. Спокойно перелистывать странички крошечного молитвенника. Отвернуться от толпы и жадно смотреть, как бегут облачка в голубизне неба, обниматься и прятать лица на плече друг друга … а интересно, сегодня будет – это? Кто-нибудь из них выкрикнет опять беспомощную, смешную крамолу – о здравствии короля, или – давайте железного Максимилиана к нам на эшафот, или - виват, Вандейцы! Будет сегодня он, этот больной кич, этот истерический фарс, над которым ей вовсе не хочется смеяться? И кто из них сегодня захочет – ценой жизни - подарить любимому или любимой всего лишь еще минуту, две, три минуты дыханья и неба с летящими облаками…  она зачем-то переводит взгляд от бегущих облаков опять на толпу, там есть дети…

Андрей!

Обрыв сознания, дыхания, времени… ее сердце остановилось, или замерло время? Такого еще не случалось, никогда не случалось – Андрей, он - здесь?  Как камень в воде, он просто расшвыривает плотную толпу, мещане, клошары, мастеровые, никто не стесняется на ругань и оплеухи. Но он беспардонно и грубо лезет вперед, не обращая внимания на визг, тычки и затрещины. Он почти бежит. Он все ближе, и, близорукая, она прекрасно видит его издалека, и в ее голове звенит струной -  почему, зачем, и главное – как он смог?

Андрей…

Но в следующий миг все возвращается на свои места. Насмешки и рев толпы в ее ушах. Но эта толпа, все эти люди, пришедшие полюбоваться казнью - их здесь нет, оказывается? Только их смех и веселые голоса, и усиливающаяся ласка теплого ветра на лице, теплого, а ведь только что был холодным…
Андрей, он здесь, на этой площади – но он… что он задумал?

Она поняла. Поняла, зачем он здесь, до нее дошло. И пришлось больно прикусить губу, сорвать болью заунывный звон внутри, стон дурноты надвигающегося обморока, нельзя отключаться, не сейчас… Она виновата во всем, она сама думала об этом, глупая, безрассудная, это она, гадина, сейчас намечтала, натворила все это, сотворила, идиотка …  Глупый, глупый, милый мой…  две минуты моей жизни в обмен на твою, ты требуешь от меня слишком много. Мне легче расстаться с тобой, чем стать причиной твоего страданья. Я эгоистка, я понимаю, прости – но иначе я не могу, любовь моя…

А он тем временем приближался, он бежал против странного мгновенно задувшего резкого ветра, нездешнего шквального ветра, бежал с непокрытой головой, упорно преодолевая этот ветер. Он бежал, и выглядел совершенно сумасшедшим, с этим диким взглядом, устремленным на нее, машущими руками и ртом, открытым в крике, что терялся в порывах, забиваемый ветром. Его крик, он летел назад, улетал со шквалом и поднятой пылью, и никто не слышал… Она, удовлетворенно вздохнув, почувствовала себя колдуньей, заставившей прилететь этот ветер. Ветер, что уносит крик, за который он пойдет сейчас с ней, вместе, рука об руку, на эшафот.

Нет, мой милый, ничего уже не исправить, и не нужно умирать со мной вместе, я не позволю.

В следующую секунду она бросилась к де Ломени, с криком умирающей птицы, бросилась на шею бывшему маркизу и впилась в его губы. Поцелуй вышел вполне страстным, вполне… де Ломени не отпускал ее, но она вырвалась из объятий, и, не выдержав, обернулась.
Он уходил. Медленно, шагая, как деревянный. Как будто его ноги забавным образом потеряли способность гнуться в коленях. Уходил, не оглядываясь.
И серое – оно вернулось, оно пришло, налетело вихрем… накрыло с головой, лишило последних сил, а затем и дыханья.


Она была в глубоком обмороке, бледная как полотно, и дыхания не ощущалось. Но он не боялся. Они дома, у себя дома, в своей комнате на втором этаже, любимой ее комнате с большим окном, из которого виден летний детский парк. Здесь, в нулевой сингулярности, с ней не может случиться ничего.  И с ним тоже, но это не так важно. Главное – он вытащил ее, он сумел. Все закончилось, ужас позади. Катя? Ее ресницы вздрогнули, бледные губы приоткрылись, он жадно смотрел на едва не забытое, любимое, единственное лицо, смотрел, как впервые… забытое? Это невозможно, он никогда не смог бы забыть ее… Катя…
Она уже открыла глаза и смотрела на него, явно не понимая, не узнавая, не веря… она не узнает его? Да что творится с ними? Вернее, что они сотворили с собой, что сделали друг с другом, что они наделали? Она смотрела на него, не двигаясь, мягко, странно-вопросительно, будто боялась, что он сейчас растворится в тумане или заговорит на языке, которого она никогда не слышала. Или она боялась того, что он скажет? Он не сразу понял, что звуки вокруг приближаются. Усиливаются, растут, поднимаются выше, окружают их… и еще задуло ветром, теплым, с запахом пыли, влаги недавнего дождя и сигаретного дыма.
Что это значит, они здесь не одни? И где это – здесь? Не может быть, неправда, это слишком жестоко!

Чужая речь вокруг, говорят на немецком, и еще на незнакомых языках… а теперь и на французском тоже… он не понимает окружающую речь, но только первые секунды, а затем все проявляется, как отпечаток на фотобумаге. Не слушать это, не слышать! ... ведь все закончилось!  Он не понимает… что, что происходит? если ужас позади, почему эти голоса вокруг… при чем тут Марсельеза, это шутка? Он судорожно пытается взять себя в руки, а свои мысли под привычный контроль, представить знакомую, родную до последней пылинки их с Катей комнату… дети смеются, в маленьком парке с аттракционами, за окном их квартиры на втором этаже, в Москве, в нулевой реальности. Москва, их дом, элитный, облицованный клинкерным кирпичом в оттенках венге, комната второго этажа их любимой квартиры, красивая мебель, любимый Катюшкин плед миссони на широком мягком диване, брошенная книжка, она в последнее время вечно с книжкой, даже за столом, вот взяла моду…

Бесполезно. Все остается картинкой, плоской картинкой без воздуха, запаха, ветра… ветер и воздух – они в других местах. Он не смог, не сумел. Он не может… И знакомым, больным, вяло дергающим нарывом… привычное до отвращения, ненавистное…  Да, он проиграл, снова.
Ничего не закончилось. Это всего лишь еще одна пытка, следующая. Одна из самых мучительных - пытка надеждой.

Вспомнить, возможно, ключ к происходящему остался там – на площади. Как это было, в этот последний раз? В последовательности. Ему не нужно напрягать память, все врезано в его сознание навечно - он уходил… уходил подальше от помоста и от нее, вяло кляня себя за тупую сентиментальность. За глупые желания и странные порывы. За память о детстве, и за другую, нездешнюю память и боль – тоже. Она всегда причиняла ему боль, во всех мирах и временах. Ничего нового. Она – ему, а он, он тоже причинял ей боль, много боли…

Он шел, оставив ее на площади под гильотиной, в последнем ее поцелуе – конечно, как всегда, не с ним. Уходил спокойный, обдумывая ту же мысль – а он не будет возвращаться в а-реал. Почему-то он знал, точно знал, что теперь это возможно. Он останется здесь, в этой параллели навечно, навсегда. Сейчас он вернется в свой кабинет, разберется с бумажными делами. Подписывать нужно не глядя, не читая, быстро. И он будет делать это, теперь-то он имеет на это все права. А потом – уже недалеко первые дни месяца термидора. Девятое! Он помнил даты, некоторые даты впечатываются в кровь и мозг, а девятое термидора всегда было и будет неизменным, одной из опорных координат нулевой сингулярности, общей для всех параллелей. Этот день настанет, и станет его освобождением, навечно.

Он уходил, уходил, но зачем-то обернулся. И ничего, это не значит ничего. Просто последний взгляд, он взглянет – и все.
Он обернулся на ходу и споткнулся, чуть не растянувшись на ровном месте. Когда увидел, как она бессильно откинулась, а затем повисла в руках белокурого хлыща.

И открыла глаза уже в его объятиях. Навсегда.
– Андрей…
А картинка с людьми, гильотиной и помостом вдруг смялась вокруг них, как газетный лист, посерели ее краски… и уже серо-черно-белая, медленно, в замирающем, уносящемся вое толпы, растворилась в чем-то синем, и белом, и красно-золотом…
И исчезла навсегда - в распахнутом в синее, белое и золотое, в свежем дыханье ветра. 

Вокруг них люди, много людей, занятых только собой. Их веселые голоса, смех, восклицания – беззаботные, бесстрашные… здесь не надо бояться. Звуки то приближаются, то опять удаляются, и запах недавнего дождя тоже. Его Катя с ним, рядом. Они опять здесь, на площади Согласия, но первые строфы Марсельезы, оказывается, пропеты кем-то из туристов. Нашли чем шутить. Весна, жаркий май и свежий ветерок, на ней обрезанные джинсовые шорты с бахромой и тонкая маечка на голое тело, дразняще торчат соски. Фотоаппарат на ремешке, она повесила его на шею. А теперь она смеется и что-то говорит, и показывает ему на обелиск в центре площади. Фотоаппарат уже в ее руке, черный, по виду дорогой, с длиннофокусным объективом. Она поворачивается к нему в своей маечке, и он сглатывает, глядя на ее грудь. Разбойница, он больше не позволит ей так одеваться. Но здесь подобным образом одеты все. Яркие рубашки, джинсы, голые пупки и пирсинги, короткие топики на женщинах. Туристы жужжат как пчелы, щелчки фотоаппаратов один за другим сливаются в мультяшный марш, вокруг смех, восклицания, кто-то не зло ругается… 

Все же хорошо… все хорошо… но тогда откуда этот страх, непонятное притяжение в никуда, боль недосказанности… как будто прерван вдох, и паника накатывающего удушья подбирается к тебе, ближе, ближе, шаг, еще шаг…

Еще три, всего три удара сердца, и картинка переворачивается.
Место то же самое, но Время вдруг становится другим.
Они на площади Революции, снова.

И назойливый кошмар никуда не делся, он радостно начинается с самого сначала.
Он смотрит на нее, судорожно обнимающую изящного хлыща в белом грязном камзоле и рваных шелковых чулках. Все происходит замедленно, и с повтором. Она его целует, а он быстро хватает ее и прижимает к груди. Назад. Вот она снова и снова бежит, поддерживая одной рукой измятый подол светлого платья, всего три ее легких шага, вот протягивает руки, поднимаясь на цыпочки и забавно подпрыгивая, как маленькая девочка. Вот впивается в его губы. Саркастическая пастораль на фоне символа падения и славы – великолепной гордой гильотины над их головами. И летящие облака. И не нужно смотреть вокруг, не нужно, не смотри на орущую толпу пьяных от крови -  этого вина обездоленных, на веселых, голодных, радующихся, аплодирующих, смотри только на нее… Смотри! И еще раз, и еще… она оборачивается, замирает. Подбегает, тянет к нему руки, касается его губ своими. Еще, еще…
И серое наплывает, накрывает с головой, навсегда, последним молчанием вопля. Завершающей истерикой справедливости.
Спираль замкнулась. Они сами замкнули спираль реальности. Они слишком боялись, каждый из них боялся за другого… боялся больше, чем верил. Они проиграли, вместе.  И больше нет ни сил, чтобы бороться, ни смысла в этой борьбе.
Серое, мутное полотно, оно пустое, оно вмещает – все.

Может ли образ сойти с ума? Если на нем паразитируют непрестанно, мнут и выкручивают его, как тряпку, гримируют и обнажают, может ли вода заплакать… - Хватит! Пожалуйста, хватит!  - Кто выкрикнул это, чье отчаянье… кому было больнее, ей или ему… но крик полоснул по серому, как ножом, и даже, кажется, был треск, как от рвущегося полотна…


И вдруг все закончилось. Был туман, без цвета, верха и низа. Никаких боков, сторон или диагоналей не было тоже. И боли не было, она иссякла, провалилась глубоко и совсем не было страшно, что вернется, это не казалось важным. Страха не было. Вообще не было чувств. Но были слова - на всех языках, давно забытых и еще не родившихся, слова ненаписанные и непрочитанные, и никто их не произносил, и скорее всего, даже не собирался… но они - были. И они были… не нужны.

Все равно они были уже поломанные, их бросали и испортили… они были истерзанные истертые истасканные слова в мире не осталось целых не потертых не потрескавшихся слов… ничего, мы выкрутимся. Просто посмотри в мои глаза. Не будет шелухи слов мы оставим только дыханье только тихий-тихий неслышный беззвучный стон вздох ветра

Это их катарсис, за всех, за тех, кто не смог, не сумел. За всех. За что нам все это… может, это плата за бескорыстный дар мироздания – любовь? Любовь – дар, за который плата вся жизнь, все жизни…  И они вместе, а значит – это они должны признать, за всех, кто не смог, за всех, кому не дано. Признать - и произнести. Абстиненция -  она приходит тогда, когда исчезает необходимое, без чего нельзя, или можно -  но слишком тускло и ненужно… но чего им всем не хватает?   во всех мирах, измерениях, временах, чего требует их душа… они прекрасно знают ответ. Он такой простой, этот ответ… почему они стыдятся сказать, произнести это, стыдятся даже друг друга…  в голове стучит – плоско неоригинально заезжено тоже мне откровение лучше молчать не позориться…   так страшно, так стыдно - осмелиться и тихонечко сказать, на ушко друг другу, если уж не хватает смелости сказать всем…

Любви. Это в отсутствии любви они корчатся в муках, и мучают друг друга… на что они надеются, ища ее в отражениях, они пьют свет звезд из грязных луж, хлебают эту грязь оттого, что уверены – там есть он, звездный свет, хоть капелька, хоть чуточка, не может не быть, ведь светится же…   Есть и другие несчастные, те, что уже не видят разницы в свете звезд и свете фар, свете знания и мерцании телеэкрана с новостями. Светится же – и ладно.

Можно светиться, но не светить? Прекратите эту демагогию, вы смешны…

Абстиненция вне категорий морали, она может убить, а может спасти, она мучает и заставляет искать, спасаться… вспомни, мы жили и радовались, мы хватали свои жизни, как любовниц, и постепенно перестали замечать… как он стал частью нас, этот постоянный дефицит… отчего все скучнее жить, может быть, это душа в отсутствии любви забивается поглубже, прячется, сворачивается клубочком и ждет, как избавления - смерти тела… И где спасение, искать любовь, где, извне … заблуждение… ее нельзя найти и взять, можно только отдать, изнутри, из себя, отдать, не ожидая ничего взамен… но как отдать то чего у тебя нет, а чтобы иметь надо отдавать без сожалений нельзя получить не отдав… круг замкнулся, и спасения нет. Не сбылось…

Может повезет… в следующий раз. В следующей жизни.

*

Я нарисую вам любовь. Брошу строчками на белый лист. В реальность плоскостей и точек, в разрывы недоверья лиц смятенных памятью необщей лишь бросить камень в пропасть вод, плывущих с облаками рая, я нарисую ветер всем не подчинившимся… И что вы хотите этим сказать?  Уже сказанное миллионы раз, не вами! И, как вы, я думаю, уже догадались, сказанное, в отличие от вас, с талантом. Мудро, с достоинством, нетленно… и без дурной мизантропии. Что все твои потуги изобразить человеческие мысли и чувства? Да намного приятнее видеть строчки о поданном обеде. На крахмальной скатерти или в дачной беседке на истертой клеенке -  все равно. Да глотать слюнки над хорошей поваренной книгой - и то приятнее!

А я согласна. Обед замечательная вещь, да еще поданный. Прямоугольник солнца на сливках льняной скатерти, умильный блеск столовых приборов. Кружево салатных листьев, небрежно-нежно обнимающих сливочный сыр. Миг – и мягкий сыр тает во рту в тонком хрусте салатной зелени, а перед вами, откуда ни возьмись, исходит ароматами зеленого базилика и свежесмолотого черного перца она – глубокая тарелка с крепким мясным бульоном. Прозрачным, переливающимся тончайшим перламутром жира, и ваша ложка тонет в нем с внезапной радостью пловца… на салфеточке горкой нежно-сияющие теплые профитроли к бульону, каждая размером с крупную фасолину. Их не надкусывают, а кладут целыми в рот, где они тут же тают, открывая сочную начинку из мяса и зелени. А потом… еще будет жаркое, на косточке. Вино из Аржантейля, спаржа а-ля Фонтенель. Всего будет шесть перемен, сегодня запросто, по-домашнему. И закончим на этом.

0

6

5.

- Здорово, рыбаки. Клюет? – Саша вышел из леса, подошел к речке, и, не сбавляя шага, пошел по речке. Смотрел вдаль, в даль туманную, туда, где темнели высокие деревья, слишком высокие для перспективы, м-да… высоковатые они, метров под сорок, однако. Саша шел по глади, глядел вдаль, на деревья и оранжевый закат. На друзей не глядел, продлевая себе удовольствие. Ожидал задушенных хрипов сзади, или хотя бы мата… но услышал лишь меланхоличное Ждановское…

- Воропаев идет по водам. Этот мир докатился.

-  Это Сашенька докатился, а не мир. Обычно взрослые мальчики не меряются…

Сашка не выдержал. Не подкусить Малиновского было невозможно. Он подумал… но не стал обострять, всего лишь сказал Ромочке любезность.

- А потому что нельзя быть красивой такой… о, бл… буль…

Вода была холодной, глубокой, и похоже, где-то рядом был омут. Саша изрядно нахлебался, но выбрался на бережок сам, не подав виду, что струхнул. Встряхнулся, как тощий промокший кот, и смирно присел на чурбачок, рядом с Андреем, подальше от Малиновского. Помолчали.

- Ну то-то же. Катюшка пирожки с мясом обещала, а кто плохо себя вел, не получит - Андрей был неизменно спокоен, флегматичен, и смотрел в туманную речную даль. Плескала рыба в заводи, казалось, совсем под ногами, но кругов видно не было. Посвежело, зазвенели комары, потянуло сыростью. Собирался дождь…

Сашка дрожал от холода, но гордость была сильнее. Стянул ботинки, вылил воду, опять надел. Скрывать дрожь становилось все труднее. Андрей молча покосился на Воропаева, улыбнулся уголком рта… солнышко выглянуло из-за туч, жарко стало без перехода. Жарко и ярко, перед ними слепило бликами плещущее синее, бескрайнее, с легким белым туманом с северо-запада. Треугольник паруса белел в десятке километров южнее, крошечный и деловитый. Шли к мысу.

Сашка спрыгнул со своего чурбака и молча растянулся на горячем белом песке. Собирался блаженствовать молча, но преодолеть свою натуру было дьявольски сложно, как всегда…

- Что я вижу, неужели… прогресс пришел и к самым отсталым представителям населения. Вы научились, малыши?
Долго ж вы соображали.

Зубы у него уже не стучали. Он еще немного повжимался в горячий белый песочек, затем оперся на локоть. Был у него вопрос к Жданову. Ревнивый вопросец, неужели этот тупица сам? Быть не может, это все Кэт, серая мышка. Такая аппетитная мышка. Стоп - стоп.

- А скажи мне, друг Андрюша, как ты додумался до спирали, ведь не сам, родной? Ну не стесняйся, мы ж не совсем чужие?

Жданов плевать хотел на намеки. На скульптурной физиономии – желаем быть тонко чувствующими, искренними и скромно надеемся на понимание.

М-да…

- Вот честно, Сашка. Знаю все, понимаю все – тени не живые, души и даже плоти там нет. И чувства настоящего нет, просто – игра света на зеркале. И все же гоню эти мысли. Пока не готов, не осилю.

Сашка ожил. Вот она, слабость твоя. Помучить, поиграться, пока тебе еще больно, за все. Пока ты и эту, последнюю корочку, с сукровицей не оторвал, а мышка твоя обласкает и кошечкой выгнется, ранки залижет…  и чего останется, дружить с вами со всеми?  Чаек с вареньем?

- В самом деле? Все еще ревность? Как это пошло и скучно. Наша прекрасная Кэт… любит только одного. Остальным лучше смотреть со стороны, для их же блага. И все, золотой мой, уже поняли. Ну я точно. Даже ты не представляешь, насколько я порочен, но мазохизм – ну не мое.

Так-так. Наш античный красавец, последний романтик, какого-то хрена не ушедший с ветром, спокойненький такой. На бревнышке он восседает, под окошечком дома своего. Чистоплюй. А желвачки-то заиграли. И застыл, скульптурный наш. Дожать!

- Так вот, наша прелесть – она с бо-о-ольшим изъяном. Однолюбие и моногамия. Вот знаешь, Андрей, да по мне - милее целлюлит на женской попке, чем блевотная святая однолюбость. Тебе не бывает скучно, а, признайся? Прелесть наша, она ведь…

- Одна поправка, Сашенька. Не наша.

- Да владейте на здоровье. Вот уж чего не надо, так это…

Дождь хлынул неожиданно, был очень холодным, да еще прямо над Сашей сломалась ветка… с гнездом. Видимо, заброшенным, перья были вонючие, а то, что на них налипло…

Саша молча пошел смывать это налипшее в холодную речку. Зачем с балбесом связываться.

*

Пирожки с мясом у нее получились как беляши, не такие, как мама учила. Немножко слишком большие и круглые, наполовину поджаренная корочка, наполовину начинка. И еще с картошкой и сыром. Один она слопала прямо с жаровни, любуясь шумящими соснами в окне и обжигаясь, так проголодалась.
Вот теперь кухня такая, как она хотела всегда. Большая, со створчатыми окнами на восток и на юг. В открытое восточное окошко смотрит сосновый бор, поющий орган с ароматами смолы и хвои, и там в траве голубые пролески, и есть грибы, наверное. А вдруг белые! Накормить сейчас незваных гостей да избавиться от них, поскорее, и утащить Андрея в этот бор, искать грибы… а может, и ягодки.

Маленькая вазочка с синими и голубыми пролесками на столе, и стены из светлого пахучего дерева, чистые, под воском. Немножко обмана, конечно, за эко-стилем скрыта вся техника, из небывалых времен будущих или нездешних… маме не все надо показывать, будет ахать и охать, восхищаться, но и напугаться может. Мамочка…  устроить новоселье, что ли? Папа рад будет.

Они сами выбрали это. Этот шумящий сосновый бор, вечный сентябрь с мерцанием летящих паутинок вечного бабьего лета. Ее вечную сияющую молодость, и его насмешливую зрелость. Любовь вне времени и плоти, без слов, без слез, без сожалений о несбывшемся. Они были здесь только вдвоем, только собой. Им никто не был нужен. Это их маленький светлый рай…  иногда думала она, очень спокойно, так спокойно, как будто о том, стоит ли зажарить огромного лосося, что притащил с рыбалки Андрей, сегодня, или положить на лед до завтра.
Рай ли это, то, что они придумали себе и сделали плотью… или это все же… ад.

Как бы там ни было, они заслужили это счастье.


Aimez-мoi…
Она терпеть не могла те отражения, где была старой, или была не собой, или была не с ним. Хуже всех были последние, она уходила оттуда сразу. Это было не так уж сложно, и быстро стало привычным. Один раз поехала на велосипеде – уже не забудешь.
Она прекрасно знала, что Андрея мучительно притягивают дарк-эйры, как мальчишку взрослые фильмы, но он не решается даже намекнуть ей на это. Вот и правильно, и ни к чему ему знать… она бывала везде. В некоторых – с Сашкой. Он был отличным компаньоном, смелым до наглости, но редко лез на рожон. Попали они только пару раз, и вспоминать об этом не хотелось… но как они отрывались в некоторых из реалов! Наблюдать жизнь и нравы со стороны и с полным пониманием иллюзорности и ничтожности всего лицемерия этих нравов перед безжалостной историей было бесподобно. Обладая информацией, чувствуешь себя умнее, ах, до чего же сладко поддаться этой иллюзии…

В один из отрывов Сашка представил ее графу Донасьену де…. Проблемы общения он решал просто и гениально. Он сообразил провести в отражении несколько лет, но не постоянно, а ретроспективно. Трудности перевода растаяли как мороженое. Через год он не только говорил на двух языках, но уже и весьма резво писал одной даме, а потом еще резвее ее бросил. И смеялся, что интересно было только добиваться ее, она с таким пылом отдавалась своей добродетели, что отдаться чему-то и кому-то еще…

Шарантон в ту осень лишился одного из своих богатых пациентов, осень была золотистой, хрупкой и не уверенной ни в чем, так же, как и мадам де Лоран, и когда они с Сашкой получили приглашение в поместье N…  Она подолгу беседовала с графом, и была поражена широтой его воззрений и смелостью мыслить иначе, чем все, и порой думала, что не будь этот человек закован в цепи лживой морали своего времени, он смог бы создать что-то действительно прекрасное. Его бунт был обречен, он остался непонятым, не понятым совершенно – в веках, что может быть ужаснее…
Он слегка нахально называл ее своей прелестной Катрин, и признавался, как жаль ему, что образ его Эжени уже вылеплен и застыл, он только теперь понял, чего не доставало его юной бунтарке и невинной развратнице. Ах, отчего я не встретил вас до того, как…  но Катя не была расстроена. Быть героиней будуарных философий – нет уж, увольте. Эти оттенки, они бывают как липучки, потом долго хочется драить кожу с песочком, хотя кожа тут – не виновата вообще. Катя придерживалась разумной политики – некоторые вещи знать нужно, но делать совершенно не обязательно.
Иногда она вздыхала про себя… не делать того, о чем даже не догадываешься – подумаешь, добродетель. Какие они были смешные со своим воспитанием целомудренных девиц, а кстати, результаты воспитания были весьма и весьма… сомнительные. Катин папа – очень строгий папа, но ножки кухонного стола у них всегда были голые, вот такой разврат.

*

Еще один день Шахерезады. В больничной палате, окно распахнуто в сентябрь, в желтое и огненное, и синее с дрейфующим белым. Белые занавески – паруса… куда плывет наш корабль, милый? К счастью, любимая… 

- Я была молода, и любила одного мужчину. И он…  о, как мы любили…

Я была неопытна и порой вела себя так глупо, но он все равно любил меня. И мне нужен был только он, всегда, душой и телом. Другие….

- Изменница, что я слышу! Были и другие? Верь после этого женщинам.

- И были, и в то же время их как бы и не было… был мальчик из юности, он уложил девочку на спор.  И вроде даже на денежный спор. Трахнул, а на следующий день уже не смотрел в ее сторону. Девочка страдала и мучилась, главным образом оттого, что ей очень понравилось, в первый же и единственный раз, что, говорят, бывает не всегда. Ее девичьи переживания были так остры и основательны, что она даже рассказывала об этом своему любимому, а ведь прошло несколько лет, прежде чем она влюбилась в следующий раз!

- Ах, в следующий!

- Да, она ему рассказывала, прямо после секса. Нашли на что время тратить, да?

- Не после, а между. Больше ничего? Никаких страшных тайн от меня, надеюсь?

- Только незначительные.

- Кайся. Время пришло, коварная.

- Ее первый мальчик уложил ее ради смеха, или ради денег, этого она так никогда и не узнала. Потом был еще мальчик, чуть постарше, он написал на нее эпиграмму, довольно злую, и очень длинную. Она страдала так, что чуть не умерла. Она страдала по разным причинам, и не понимала себя – совершенно. Ей приходилось общаться… были двое, хотя были совершенно в разном смысле. Одного она любила, несмотря на обиду, и не было сил перестать любить. Другого – она ненавидела, и в мечтах чего только не делала с этим мерзавцем, то осыпала пощечинами, то била коленкой между ног, то обливала газировкой…

- Садистка. Всю жизнь прожил со скрытой садисткой, оказывается.

- Еще не всю, рано радуетесь. Да, так вот, второго она ненавидела. И неправда, что от ненависти до любви шаг, если в этом шаге пропасть или стена, нефактуально. Классное словцо, да? Ненавидела… если бы так просто… она иногда видела сны.  А тот гадкий мальчишка, который к тому же писал с ошибками, и стиль у него был – отвратительный… он как-то раз сделал ей подарок. Приволок из командировки огромные рога. Панты, они же понты, были весьма… корявые.

- О женщины, вам имя – вероломство…  поэт был прав, как считаешь?

- Просто этот поэт не был женщиной. А она… ну просто она не понимала, что с ним делать… что делать со своим телом, телом женщины. Ее этому не учили, этому не учат в учебных заведениях, так откуда ей было знать? Тело не признавало доводов рассудка, оно…  но она справилась. Ее любовь помогла преодолеть все! Жутко выспренно, правда? И глупо, и чрезмерно пафосно, но ведь так все и было!  И она справилась, разобралась со своей душой и с телом тоже. Нет, не то, что ты подумал! Бессовестный!  Она этого не делала!
Просто она перестала делить себя на части, свое тело и душу, ведь их нельзя разделить, не убив. И она научилась жить цельной, самой собой… и дальше все стало хорошо. Проблема выбора?  Вовсе нет. Она любила только одного, и этого было не изменить. 

- Достаточно. Заговаривать мне зубы. Это все твои измены, или были еще?

- Еще был один мужчина. Они дружили с детства, им было очень хорошо друг с другом. Они были родные, как брат с сестрой, и не понимали, что врут себе и друг другу. Но все обошлось, не было страданий и поздних сожалений, ну почти не было. У нее не было – точно. Они нашли свое счастье, с другими. Несбывшееся осталось сном. Ты ведь больше не ревнуешь меня к моим снам?

- А ты? Меня – к моим?

- Ужасно. И ничего не могу с собой поделать!

- Ну хоть что-то. Недостаточно для страшной мести, конечно. Ну а теперь, все ли грехи поведала, несчастная?

- Не совсем….

- Нет, эта женщина меня сведет в могилу. Я уже там, одной ногой. Говори, злодейка!

- Был еще один мужчина в ее жизни. Умный, красивый, неженатый, и влюбился в нее, очень искренне. У него была интересная профессия, он был увлеченный, добрый и мужественный. А она…

- Вынесу все, можешь добивать. Смелее.

- А она не смогла его полюбить, потому-что уже любила другого, хоть и была уверена, что он не стоит ее любви, и что не нужна ему. Но любила все равно, и это было сильнее ее. А тот, другой…

- Мерзкий поваришка.

- Он был замечательный, любая женщина была бы счастлива. А она – его чуть ли не возненавидела. За то, что не смогла полюбить. Все вокруг – подруга, родители - уверяли, что она должна это сделать, полюбить его будет так разумно, так рационально. Она согласилась, а что, спорить со всем миром, что ли? Пыталась, ломала себя, но ничего у нее не вышло, и она обвиняла в этом – его! Они расстались, все в прошлом. Надеюсь, что он давно счастлив с другой!

- Я немножко отдышусь, переварю все это. А потом расправлюсь с тобой, негодница. Не уходи, сиди тут. Когда ты рядом… 
И все-таки, почему они чуть не расстались? Ужас был так близко, я уже видел его… неужели мы могли тогда расстаться, из-за такой ерунды, из-за нерешенных производственных и личных проблем, да глупых шуток? Сядь поближе. Я что сказал? Ближе, немедленно!

- Поближе врач запретил. Еще неделю, Андрей.

- А если я не доживу?

-  Посмей только! Я выйду замуж! Буду менять мужей раз в год, нет, в полгода!
Так что же тогда случилось, как смогли они избежать ужаса, не расстаться… Не знаю, что думал он. Но уже немножко поняла, что творилось с ней. Ей пришлось сломать в себе все – все, чему ее учили, как, по мнению общества и морали, она должна была поступать.
Да, ее любимый совершил одну ошибку. Или две, или три, тут трудно оценить математическими методами. А она – ну, было принято думать, что такое прощать нельзя! И она старалась так думать, раз так считают все, и в книжках об этом написано. Она заставляла себя так думать и в результате чуть не сошла с ума.
Может, и нельзя было такое прощать...  ну и что!  в конце концов, это моя жизнь! Хочу и прощаю!
Так, все! прекрати!  Через десять минут на процедуры. Мне муж нужен здоровый, а не развалина!

Через десять минут она давилась рыданиями в туалете. Грызла губы изнутри и впивалась зубами в мякоть ладони, там, где не будет видно. Боль помогала очень мало, мало боли. Вся еще впереди. Потом она умылась. Улыбнулась себе в зеркало. Плохо. Давай, Катя, ты сможешь. Ты должна. Еще одна дрожащая кривая улыбка, и еще, и вот, уже намного лучше.
Причесалась и пошла к мужу в палату, легкая, бодрая и веселая. Шла и улыбалась.

*

Раз созданное – уже не исчезает. Все придуманное, осмысленное или вымечтанное – живет, пока есть кому о нем думать и мечтать. Нет, если перестанут мечтать – ничего не случится. Все останется как есть, их а-реал, он будет продолжаться. Разве что станет бледнее и беднее, на несколько граней, или тысяч граней, или миллионов. Станет чуть проще и легче, как жизнь без неразделенной любви, как сад без одного цветка. Иногда даже одного цветка – жалко…

Если мало смысла, нужно очень много сюжета.

И если ты страшишься правды, просто продолжай думать – это сон, всего лишь чей-то сон, это не- реальность, а- реальность… и так далее. Так много букв, хватит на все. Можно обозначить все грани бытия буквами, а еще можно цифрами, нотами, формами и цветами, линиями и движениями тела… можно – все. И для кого-то все это останется лишь снами, навсегда.

Всего лишь сны, а сон – он растает с первыми лучами солнца, как тает мрак. Иногда сон просто забываешь, сразу. Поэтому…
Не ревнуй меня к моим снам, умоляю тебя, мне больно от твоего страха - потерять дорогое, чистое, нежное... Не ревнуй, это бессмысленно. Потому что я – не властна над своими снами.

Пока не властна, я стараюсь, я расту…

Она теперь понимает, отчего люди обнимают друг друга во сне, сжимают крепко… они ревнуют к снам. Или к теням…

*

Не уходи, моя абстиненция. Нет, лучше уйди, но не навсегда. Я позову. Всего лишь белый лист, одна из плоскостей. Всего одна из многих граней. Но в букете нужен каждый цветок, они все – нужны, а поэтому - будут. Я так хочу – значит, так будет.

Андрей Жданов стоял на горе Корковадо, под ногами Христа. Как он попал сюда? Кто-то помог. Может быть, чей-то сон, неважно. Он стоял у низкого парапета, и теплый благоухающий ветерок ласкал его лицо. Он был сегодня молод, опять молод, здоров и счастлив, он смотрел в сияющее звездами ночное небо, и в сияющую звездами огней, совсем не пугающую пропасть Рио-де-Жанейро внизу, потом опять в звездную черную синь… и слова рождались сами, звенели в груди и рвались высказаться, но он сдерживал их, хотел подольше удержать в себе, как не выпускают мгновение счастья…

Он наконец понял, дошло вдруг и опалило радостью понимания, как счастье от решенной самостоятельно трудной и сильно запущенной производственной проблемки. Он знает, что должен сказать им – всем!

Или просто ему не стоило пить на ночь этот коктейль… в маленьком баре внизу, и там еще танцевала девушка с красным цветком за ухом, танцевала незнакомый танец без музыки, двигаясь с невозможной для рассудка гибкостью… девушка или женщина, тонкая и опасная, как лезвие, и с насмешливыми жгучими глазами, она взглянула – как метнула… колючку усмешки, быстро, из-за плеча, и он нервно вздрогнул… еще бы…  а на пальцах левой руки у ней было что-то вроде браслета, она щелкала им, и щелчки заставляли его сжимать зубы, а потом он ушел, и сказал ей только - аста маньяна…
У него было дело здесь, и почему-то на этой горе. Неважно, где, и почему именно здесь, просто хватит уже трусить… нужно было решаться, и сказать это… конечно, он не стал декламировать, хотя прекрасно справился бы с такой элементарной для него задачкой. Нет, он просто… подумал. Немного стесняясь своих мыслей, он терпеть не мог лишнего пафоса.

Но он сказал им, всем – а знаете, мы так мало от вас отличаемся, а если подумать… может, мы и не отличаемся. Да это и не важно, потому что…

Пока вы с нами, мы – живы. Пока вы есть, мы существуем тоже, не так, как вы, но существуем, и наша реальность так же мучает нас голодом и жжет жаждой, опаляет солнцем и обвевает теплым ветром, и… мы до слез и судорог хотим любить, и чтоб любили – нас… 
Мы существуем - и ненавидим вас, и любим, мы – это вы. Ваши мечты и страхи, ваши надежды и опасения. Ваше зеркало и ваши сны.
Не оставляйте нас. Нельзя предавать тех, кого создали и приручили…

Огни Рио внизу засияли еще ярче, поплыли и увеличились, как фонарики, или зрачки насмешливых, озорных и дружелюбных глаз, сонмы зрачков, а еще он видел руки в высоте, огромные руки, простертые над ним жестом защиты и любви. Он видел их сверху, и рядом с собой видел тоже, хотя твердо знал, что на самом деле – он стоит здесь, у ног Христа. Человеческое существо волновой природы, он не был менее живым и человечным по причине отличий своей материальной структуры, и знал это. А еще – перейдя из вихревых торсионных полей во что-то столь же сверхтонко - материальное и слабо взаимодействующее… он не стал от этого ни умнее, ни лучше, и он совершил еще далеко не все ошибки, и познал не все отчаяние, и не всю боль и радость…   и он не увидел еще и миллионной доли ее граней…  как она тогда сказала? знаешь, а мама говорит, что любовь – она… многогранна? И забавно сморщила нос.

И как всегда, как только он вспомнил о ней… он и не забывал никогда, она всегда была в нем, в его сердце… но как только он назвал ее имя, все вокруг изменилось.
И легкий теплый ветерок стал еще ласковее, еще легче, и счастье опустилось и накрыло теплой волной прибоя, а в шелесте слышалось… Катя…

Или и в самом деле не стоило ему пить этот коктейль… аста маньяна!















текст в сокращении -  прим. авт.


Недрогнувшего сердца память ждет
Отдаст, не дрогнув, примет как награду
Мгновенье рая за эпоху ада

……………………………………………………
Но пламя, брошенное в бездну вод
Вся память ветра искупить не сможет

0


Вы здесь » Архив Фан-арта » dzhemma » Абстиненция