Мой ангел
— И где цветочки?
Не повезло, что ли… момент, просто момент.
— Где цветочки твои, спрашиваю?
Летели последние дни декабря. Холодные да жгучие, рьяные. Как будто последний стыд людской выдули с зимним снегом. Все как с ума посходили, жили, как будто этот день – последний… вот и он тоже, видать. Хоть и не признавался.
Декабрь шалым ветром бил по щекам, молодыми снами будоражил. Куда волок за шкирку, чего обещал ему, чем манил? Месяц воровской затейный. А он? Чего не хватало ему в обеспеченности дней, весельях вечерних? Вот – вечер столичный, чинные дома, фонари желтые, крыши под рыхлым снежным мехом, подковы по мостовой, голоса веселые. И ему весело. Весело. Извозчика отпустил, отблагодарив за лихую езду, да девчонка, шмыгающая носом, еще пуще развеселила.
— Купите, господинчик, своей барышне!
Чего купить-то. Товарец бросовый… ручонки стиснула под тощей муфтой, пальтишко короткое. Щеки красные, глазищи дерзкие. Он оглядел и прошел мимо. Потом пожалел – надо было дать двугривенный, пусть бы пошла погрелась. Оглянулся – нету… чисто в подворотне.
У Столешникова как обычно, навзрыд читали Бредняева, девицы с синенькими ленточками щеголяли Северяниным – новое, только сегодня рожденное кумиром! … ледяным пожаром лилий, королевским, гильотинным… чего там еще декламировала хорошенькая, с черной косой из-под шапочки… брось игрушку, девочка, сломан твой щелкун… по снежку по свежему орешек-поцелуй… а, глупости девчоночьи.
Каток сиял огнями, розовощекие скромницы поглядывали, свистя лезвиями под крупными снежинками. Хорошо он жил. Дни – сытно, степенно, вечера – гулял и развлекался. Ночи… ночи бурные, ночи страстные и так далее по табельному списочку. Ах да, не ночи, а очи. Тоже не без правды - последняя любовница, жена столичного ювелира Ниночка, все пухлее раздувала губки. И влага голубиных глазок была уже слегка обиженной – что это, сударь… что вы это, а? Что? Не страсть у вас, а почти что супружеская охотка? Не буйства ревнивые, а шутливая усердность до привычного лакомого тела? Пухленького беленького, подпудренного персиковой рашелью, ювелирной дамочки, кокетки, любительницы Северянина и Стасовой…
Момент. И весенняя бесцеремонность.
Девчонка показалась совсем юной, до неприличия. Предлагалась, дрожа от наглости, с молочным стыдом.
Он-то таким не был. Не таким, не таковским - всегда презирал всяких падких до недозрелого господ. Да хотя, если без жеманства, то понять господ можно – на панели чуть не половина этих бедняжек, все смолянки да отверженки. Последний железнодорожный кризис выбросил на улицу десятки семей. Разорившиеся купцы кто спивался, кто пулею в лоб дела решал, а вот в работники к бывшим холуям наниматься да щеки подставлять – одну, другую-третью, да лоб покорный – таких смиренников мало оказалось.
Он и сам потерял большую часть состояния. Спасло только то, что имение под Тверью не продал по прошлой осени, когда давали хорошие деньги. Вот с имения теперь и жил, прижав расходы. Сильно прижав, да. Ну да без худа нету и добра. Остепенился. С карточной игрой завязал, и по театрам уж не такой ходок, как раньше. Актриски да певички, все птички-синички… было, было…
Он таким не был, да не был и таковским. Налетело, зазвенело, ухнуло – чего ты, Жданов, телишься? Клубничку подзаборную хватай, не думая, раз так загорелось, чего тут думать? ежели что, семейный врач дело знает.
Вот, девчонку себе и взял, на вечерок – на обратном пути с катка опять выскочила навстречу, замерзшая, нахальная, голосок дрожал. Свежесть яблочная подмороженная. И не пожалел, что взял – чистенькая. Давно так не было, по-молодому, и пышненькая, что странно. Сетовал сам себе – худышка ж окажется, мелкая. Да уж, ребрышки у нее худенькие, зато грудки хороши – удивился. А бедрышки как у хорошенькой куропатки, в развороте… тьфу ты. Да ладно.
— Я буду к тебе ходить теперь. Только ты других не води! Я ревнивая!
Вот же пакостница. Нут, ну навязалась… но хороша, зараза. Лет ей немного, зато женского – чуть ли не слишком. Роскошь малолетняя. И врет все время, врет – надо ли, нет, не думает, видать. Первое слово – ложь, второе – еще хуже, полправды-неправды. Хорошо одно - не малолетка, как представилось впервые, семнадцать через полгода будет. И тело женское, неумелое только.
С души отлегло. Ненавидел он это – когда малых для разврата выискивают, когда и разницы особо нету, что девочек, что мальчиков. Были у него такие знакомые, по службе и делам. Отвращеньем морщило, едва сдерживался в вежливом – сказать несколько слов, да и разойтись.
Как же отвязаться от нее?
Смеялся – да вся задачка, что отвязываться ему пока что не хотелось. Швейцару сказал – пускать. Еще разок, да еще, смех да яблочный смак с мороза. Щеку нахально подставляла еще в прихожей – целуй! Да он и не против был.
*
Ходила, ходила. Почти каждый вечер до полуночи, а потом требовала, чтоб на извозчика посадил – сестра старшая строгая. Домой к двум ночи приходит еле живая со службы – в ресторации! А ее не берет, врет – что рано и чтоб училась дома по книжкам, все врет – жалеет! И Катя уже сестре и хозяйке – обеим расхвасталась, что за ней взялся ухаживать приличный человек. Из бывших купцов, деловой, чиновник. Богатый и щедрый!
Он не выдержал, хватанул негодяйку за шкирдон – как смела врать? Шутница нашлась… кулаки сжал да тут же и разжал. Смотрела на него и бледнела, куда наглость делась.
— Киренция, она не такая. Ты не понимаешь ничего! Она… да она слезами изойдется, как маленькая… что я вот таа-а-ак… сама бегаю… я потом ей скажу, что ты заболел или лучше умер, давай? Ну был жених и сплыл, ага?
Шлепки по голой заднице ей понравились. Да и не шлепки были, куда там. Два раза хлопнул, да развернул и присосался на полчаса. И повел гулять по Староверской, с ума сошел совсем. И догулялись…
Покормил на углу Старого тракта ухой и сладким венским пирогом. Вывел приодетую, почти приличную барышню за звон колокольчика, мимо швейцарского радушия – на проспект. И остановился как вкопанный, вдруг забыв обо всем. Она, та самая, из стамбульских снов - летела навстречу, бежала, неслась – в чем-то сереньком, с белой муфточкой в откинутой руке – спешила, блестя изумленным светом – к ним…
Девушка подлетела, не стесняясь и не скрывая, зачем бежит. К кому бежит.
— Катя!
И к нему – огненный ангел. Представьтесь, мол, милсдарь. Сами. А то хуже будет.
Катенька улыбалась невинно. Представила церемонно, как будто и не кривлялась минуту назад с засахаренной клубничиной в зубах.
— Моя старшая сестра, Кира Александровна. Жданов Андрей Евграфыч, мой жених! Я тебе о нем рассказывала.
Как молотком в середину лба. Двумя молотками – продано… и серебряным молоточком по струнам. Опоздал… или поспешил? И оглоушенный, он медленно моргал. Кисти рук наливались тяжестью, внутри упал комок насмешкой – сердце рухнуло, дружище… Еще не понял, но уже болезненно стучало в висках – вот это, это за что ему… как же так, это немилосердно просто-напросто, бесчеловечно - это… а глаза напротив него уже светились мягким, теплым ледком, внутри тепло, сверху блестящая корочка, не иначе из каменных слез… и тонкость лица, черт и очерка. Узкая талия в сером, обтянутая вытертым плисом молодая стройность – единственная живая женская стройность, что взял бы бережно, как хрусталь в обе руки. И не выпускать, никогда.
А она смущенно говорила, отряхивая от снега поднятую им муфточку – вытертую, из беличьих хвостиков. Говорила, звеня и срываясь:
— Да я и сама знаю, что неловкая.
Часом позже она уже рассказывала. Со смущенным смехом.
… А… терпела меня маман за воспитание. Взяла для стирки и кухонной работы. Понимала, что по… по прямой специальности толку с меня не выйдет, и скандалы ей не надобны, а девушек хватает. Стирать за гостями тоже кому-то надо, вот… уж два года минуло, а вспоминать не хочется. Но там мы с Катюшкой были в тепле. Вот так и выросла моя Катенька в терпимом доме. Девушки нас жалели, не трогали, слов гадких не позволяли, да куда же денешься. Там все этим духом пропитано, а Катя маленькая еще была, ей все интересно было. Я сама… как-то устранилась, работала и не думала, где, как… кормили, платили, жить-то надо. Работала далеко от комнат, изредка заставляли вино подать, или… разное там… да прошли те времена, и вспоминать незачем. Устроилась в кофейню сначала, подавать, один добрый человек помог. Не подумайте – и правда по добру. Бывает. Вот, а теперь еще лучше – в ресторацию пойду, уже умею кое-что. Там жалованье поболе, и хозяин хороший. Обещал, что обижать не даст.
Он пригласил ее в тихое местечко, с домашней кухней. Не смог честно-грубо объявить, все как есть – немыслимо было влепить ангелу грязью… что наплевать ему на девчушку-Катюшку. Если и не наплевать еще пока, то скоро. Поиграться же взял, а потом денежку дать и чтоб дорогу к нему забыла. Тоже еще, содержанка сопливая. А эта, старшая – не то совсем. Откуда разные такие сестры берутся, как такое могло случиться… с ним случиться. Не случка случайная если б, так может – и судьба… впрямь что ли, поздно... поздно или нет?
Она, чуть вздрагивая, говорила – как есть. Честно. Родитель не пережил разорения, матери еще в юности лишились. Отец, честный делец, сердце не выдержало. Апоплексический удар, в один день осиротели, а назавтра уже вещи из дому выносили. И дом тоже был отписан по закладной. Остались в чем были с Катенькой. Куда дорога была – только на улицу. Да только все ж Бог миловал.
— Нет, оттуда не уходят. Я работала при кухне, поэтому и смогла уйти. Хозяйка не очень-то меня и держала. Я знала названия французских вин, блюд… сервировку - просто детская память, из прошлых лет. И там, в том доме… изысканные блюда, дешевые сервизы, поддельный хрусталь… в начале вечера подавали несколько лиможских тарелочек и бокалы, затем стекло. Как только гости отвлекались… на девушек, и пьянели… все равно посуда разбивалась каждый вечер. Очень много тарелок и бокалов. И рюмки тоже. Хозяйка считала каждый осколок. Она требовала, чтобы ей предъявляли отдельно стекло и отдельно фарфор. Я приносила, она надевала кожаные перчатки и… хотя и не верила, что я могу украсть… я знала, что она знает, что я не смогу…
Он не замечал, что мягко улыбается ей, сжимая зубы под улыбкой. Она рассказывала, грея тонкие пальцы о чашку с бульоном. Ногти были бледные, и в бликах двух свеч тени у ее губ казались ему голубоватыми, как лед над чистой, просвеченной солнцем водой. Он все смотрел, переводя взгляд с ее щек, с длинных каштановых ресниц на бледные, почти белые лунки ее ногтей. Признак начинающегося малокровия.
Эх… - мелькнула шальная мысль… столь же шальная, сколь и фанфаронски-глупая. Эх…. в Ниццу бы тебя… вот схватить и увезти. В Ниццу или к Урядовым на весеннее крымское солнышко, яблочное вино, Ольгины пироги с визигой… подкормить, чтоб исчезла эта синева. Ведь погибнешь, еще год-полтора такой жизни, и чахотка…
Она рассказывала все оживленнее. И уже не витал над открытым лбом призрак чахотки, и бледные щеки ее стали живыми, теплыми. На взгляд. Белизна скатерти, еловая веточка в широкой вазе и яблоки. Горячий крепкий бульон, который она деликатно отпивала из чашки, оборчатое окно с нестрашной зимней теменью – с той стороны, и его спокойное внимание – благолепие, с какой стороны ни глянь – благолепие, как лубочная картиночка рождественская. Лживое, лживое… он сидел напротив нее и чувствовал себя мерзко, стыдно сытым, в дорогом удобном костюме из шерстяной фланели, в пуховых носках и подштанниках ценой в черт знает сколько ее недельных заработков… ее пальцы на белизне пузатой чашки светились.
Она рассказывала о бордельном доме, а лицо тоже светилось - ангельской прозрачностью. Дымкой, и серебрились прядки волос из тугой прически. Распустить этот узел – лениво упадут, тяжелые как вода с крещенской проруби, гладкие, светлые…
Потом долго думал. Домой пешком пошел, под снегом. Что в ней… что… глаза, талия… ерунда. Талий тонких, пре-балетных, театральных – знал в достатке, глаз прекрасных еще более. Отчего… почему эта, вдруг, сходу стала той единственной красотой, что так больно отпустить… Только ее голос слышится, ее взгляд навек видится - чистый взгляд монашенки, знающей весь стыд людской. Только ее тонкие кисти и запястья. Что делать…
И навязалась же ему эта… сестренка младшая! Оторва ж хуже некуда, чтоб ее… хотелось есть ее, как яблоко.
Жил дальше дни, как оглушенный. Дела делались будто сами, декабрь синел в окна свежим снегом, вечерами пах свечным воском и корицей. И Катенькиным яблочком пьяным, щедрым на безобразия. Он тоже старался, обучал девушку – если уж безобразничать, так со вкусом, толком, шиком. А у самого все щемило и теснило в здоровой груди, да мизантропия покашливала в голове – само как-нибудь… само получится, как ему надо, всегда ж так было – по-философски, наблюдай у бережка, как недруги твои тонут. Враги утонут, друзья сами придут, любовь… вот этого слова он как раньше не признавал, так и сейчас не собирался. Претенциозная кисло-сладенькая ложь.
Вот, ничего не сказал, и ничего не сделал. Зато внутри – в сердце, что ли, все время теперь болело. Сладко ныло, как будто затвердевшее в себялюбии сердце раскрывалось дверцами в мир, и жалело теперь – их всех, этих людей суетливых, несчастных в своем сиюминутном счастьице. Погоду эту невозможную, и ту жалел – то солнце в синеве, то туман на мостовыми, весенние призраки… что происходило с ним? Он не знал. Но знал одно – виновата в этом она. Светлая…
Нету светлым жизни на этой земле.
*
Катенька, веселая девочка, вскоре и созналася – да, подстроила. Кира в этот час на работу идет, как раз по Заречному переулку на Старый мост… да, хотела, чтоб он увидел – какая сестра у ней, у Кати с переулочка! Что, удивился, господин-барин?
И не успокоилась, где там. Назавтра же прибежала к нему не под вечер, а засветло.
— Идем! Я голодная! Я скажу куда!
Притащила его за руку в Арбузовский. Извозчику всю дорогу подмигивала, дрянь малолетняя, хохотала с визгом и за пятак спорила.
В ресторане удивилась, спохватилась и рот захлопнула, когда подлетел к ним половой, из старших, с повязкой: — Андрей Евграфович, милости просим. Рады вам, давненько вы нас не баловали, столик ваш у окна изволите? Карту вин, новое меню у нас…
Тепло и ароматы. Елочный запах, смола, приглушенные разговоры. Приличное место, и дорогое.
— Осетринка сегодня хороша. Щи с говядиной, жаркое по-охотничьи.
Катенька-оторвочка оглядывалась. Рассматривала – нет, искала чего-то. Заявила, что желает водочки – мороз! Он усмехнулся и подозвал полового, заказал даме водку. И горячее.
Подвох выяснился быстро. Да он и ожидал нечто подобное. Сначала голос ее услышал, потом только понял, со звоном в голове – и впрямь она. Подошла скромно, улыбается, не узнает. Положено так. Персики пушистые в кружевных кулечках, свежая клубника. Крошечные розы из Испании, в бутонах привозят. Цены – с облаков, для самых почтенных гостей.
Девушка в одежде ресторации предлагала между столиками фрукты, цветы. Скромно, благородно-ненавязчиво. Брали с удовольствием, хозяин умный делец, тонкий. У такой хочется взять из ручек, с подноса…
Катюшка подмигнула, пригнувшись к столику, и Кира ответила – незаметно сморщила губы. Доброго вечера… а в глазах – то ли отблески чужих бриллиантов, то ли слезы. Радостные. Сестричка маленькая хорошо себя ведет, и жених – вправду ли? Честный, богатый, бывает же… а чего ж не быть – ее Катенька чудесная девочка, красавица-умница! Неужели вот оно, счастье, нашло их, чудом рождественским обвеяло…
Он учтиво кивнул и просительно придвинул по белизне скатерти визитку. При первом знакомстве забыл. Она улыбнулась уголочком розовых губ – и быстро спрятала в передник на тирольской юбочке. Светлая коса ниже пояса…
Ресторация звалась «Охотничья заимка», так и одевали прислугу.
*
— Катя, так нельзя. Давай мы поговорим с тобой, подумаем, как правильнее сделать. Катенька, это нехорошо – до свадьбы вместе жить. Андрей Евграфыч тебя обижать не хочет, а что люди скажут?
Семейная встреча явно не удалась. Не пошло – с самого первого словца и позы невестушкиной... Старшая сестра на порог – младшенькая в позу, куда там артисточке провинциальной. Кира строгая, стройная, светлым лицом из прихожей засияла, да мягко так заговорила, видать, за годы узнала, каково это — внушить что-то правильное сестренке... а про свадьбу Кира, похоже, не поверила. Через силу говорит. Прямо-таки боль на лице.
— Поговорим, обсудим все сейчас, да и поживешь пока дома? До свадьбы...
Тут во всей красе Катенька себя и показала. Истерила, кидалась сервизом в стенки, ругаться норовила совсем уж не по-девичьему. Извозчику впору. Куда делась смоляночка первого году обучения? Оторва публичная, да и только.
Сестра побелела лицом – в смертную голубизну. Еще немного и упадет, обморочная. Вытянулась в струну – уходит.
— Хорошо. Не кричи. Простите нас, Андрей Евграфыч.
Он задумчиво рассматривал обеих. Фонтан из оборок, наглые кудряшки по плечам, вишневый припухлый рот – Катенька. На белом дверном фоне с лепниной – тонкий силуэт. Гладкий узел косы, белая боль и прощение… Кира. Кира Александровна.
Он смотрел, понимая – вот сейчас все выяснится… и он сможет повернуть в потоке, выгрести, спастись… он переводил растерянный взгляд с одной на другую, в глаза кололись искры, как от фейерверков. Женщины, кто вас придумал… зачем – понятно. В наказание грешникам. А Катенька-то… так и думал. Да, так и думал. Давно уже понял.
Катенька, золотце - на него и разочка не глянула, на сестру смотрела. Весь концерт был ей и предназначен, для сестры и старалась. И задрожала огоньком свечи – ой-ей, и правда, уходит ведь!
И голосишко задрожал другой, честной истерикой:
— Киренция, ты что задумала… ты что, так меня тут и бросишь… Кира!!
Кира… обернулась резкая, как лезвие – идем!
… Уходим, ну же! Идем, ни словечком ни упрекну, знаешь ведь… маленькая моя…
И опять все меняется, как в театре теней – где рожки чертенка, где острия крыльев за спиной… да нет, ему показалось. Ясно же, где что.
— Не пойду. — Гаденько отвечает победившая Катенька. Получила свое – вмиг обнаглела. Тянет уу-у-у… щурит блеском глазки.
И надувшись, смотрит ревниво. На него, на сестру. Чего-то смекает.
Умница… и чуткая. Он сжал зубы, Кира ждала, повернув голову на гордой шее. Ждала у порога.
Оказывается, он смотрел только на нее.
— Не пойду! — кричит Катенька. И вдруг манерно добавляет, голосочком умненькой сестрички:
— Не пойду. Иди одна. Я потом.
Вот, сказала - и вальсом отвернулась. Ей, похоже, вдруг стало все безразлично… истерила для острых ощущений? Привыкла получать все, что хочет, с детских лет привыкла.
Все - Кира уходила, не оглядываясь больше, а Катенька…
Катенька раздумала уходить из гостиной, и снова смотрела сестре в спину, как бы с прохладцей. Врет… опять врет, - понял он. И все же не выдержала, пробурчала вслед холодному сестриному кивку. С дрожащим вызовом.
— Киренция-интервенция…
… Сама ты… эх…
И впрямь – так лучше. Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец. Вали, интеллигенция, настала интервенция. Проводил старшенькую, вежливо прикоснулся к руке. Как последний глоток, вдохнул горького изящества… да и закрыл за ней дверь. Как стоячей гробовой крышкой себя прихлопнул.
И вечер пошел своим чередом. Для начала выпили с милою невестушкой чаю – горького, со сладким. Варенье, бархатная тьма в окна столовой. Скоро и десерт - свеженькая ягодка ему будет, пахучая, в россыпь, вразброс на пуховой перинке. Ешь не хочу. Он хотел, ох как хотел. Зачем врать себе – хотел до одури. До безумия.
Но ночью – были опять они. Сны. Он бережно снял с себя гибкую руку, отодвинулся. Невыносимо было чувствовать теплое спящее тело рядом, ее яблочное дыхание долетало, как укор. Еще ни разу он не видел с ней своих снов.
Стамбульские сны, мучительные как хворь тела, знавшего лишь здоровье и силу – он злился не на эту, нахалку из подворотни. На себя злился. Обречен. На сон, на голос. Уж сколько не видел – месяц, больше? Катенька еще с вечера поняла – не дурочка. Поняла, что обескуражен, взбудоражен – да вот ею ли? Щурила мокрые глазки, качая коленкой.
— Чего, Киренция моя небось понравилась? Она всем нравится!
Через секунду она уже сидела на нем, задрав подол. Черта с два, он скинул нахальную – разденься как надо, не люблю пошлости. И помогать не стал, ждал, прищурившись из кресла. А потом он не успел понять, каким моментом разозлился. Да просто дернуло нервом - хватит врать, врать мне хватит… еще раз изобразишь, чего не чувствуешь, и получишь - по прямой афише за каждый твой стон, получишь, как частушку, что мне пела… и спереду и сзаду, с моей милкой нету сладу… подслушивала? Где врать-то так научилась, понятно… в коридорах за щелястыми дверями, за пыльными красными бархатами… берегла тебя сестрица, да где же ангелу земное сберечь!
Никогда еще не был с девчонкой таким. По серьезному пошло, по-взрослому. Напугалась? Где там… это ему впору бояться того, что разбудил.
Слезки сладкие, сладкие… стоны уж неподдельные. Сладкие.
… Это раньше они были соленые… уснула как звереныш, в миг один, еще под ним ускользнула в молодой сон. И он, чуть лишь съехав с разгоряченного тела - уплывал вслед за ней туда же – в забытье. Так, в смешках над собой и в уморительной, молодой гордости и уснул. Если б еще не сон… обычный его, стамбульский. Выморочный, откуда и зачем – пойми попробуй…
Сон встал перед ним плоско-серой, и сразу же живой картиной - как всегда. Ожил, зашевелился… Ниоткуда, налетел обморочно, как болезнь и жар - злобно звенящий трамвай на Галатском мосту, зимний Стамбул, дырявый карман. Нет ключей, бумажника, ничего нет. Некуда идти. Нет России, царя и колокольного звона, только чужие голоса, турникет со следами ржавчины, злой звон и гортанные вопли. Чужое презрение к чужому, эмигрантскому, нищему – к нему. И сразу же – спасительное весеннее тепло, Цветочный пассаж. Мгновенно, как бывает только во сне. Отчего-то всегда задумывался – да почему Пассаж-то – Цветочный? Просто Пассаж – товары там, кофе турецкий неподражаемый, сладости… сколько раз бывал в поездках… Цветочный?
Да еще голос ломкий, нежный: — Купите букетик, сударь! Цветы для вашей барышни купите…
Ее лица он никогда не видел. Только светлый затылок, ломкую линию плеча. Купите букетик…
В этот раз разбежался, осмелел – когда-то ж надо? Плечико под сеткой шали горделиво дрогнуло, ускользая из-под его несмелой ладони – она уже оборачивала к нему лицо, уже обернулась…
— Андрей!!!
Его трясли за плечи, маленькие крепкие ладошки упирались в грудь:
— Ты что?! Ты орешь во сне!
Он упал назад, в пуховые подушки. Сон… бормотнул: — Спи… я в гостиную, на кушетку. Спи спокойно.
Не пустила. Научилась не отпускать, или в крови у ней это ведьмовское: — Зачем? Хочешь колыбельную, а? Хочешь? Я щас…
И полезла под одеяло. Он уж понял, загоревшись, но не протестовал. Эх, после сна и нежного голоса незнакомки мутновато будет развратничать, как любил, - но подумать благостное толком и не успел. Она уже хвасталась, сидя на нем и оглаживая. И не дурак же – от сладкого отказываться. И сладкое, и горькое было от неумехи - стыдно, да остро-перчено…
— Я – знаю как. Хочешь, будешь спать до утра?
… Я знаю. Хорошо хоть не предупредила, что умеет…
Смаковала. Вид делала, да ему было плевать, он задыхался от наслаждения, и диким усилием воли запрещал себе поднимать руки, запрещал, уже рухнув в беспамятное сластью пьяное бешенство – надавить еще ладонью на этот кудрявый затылок… на глупую кивающую в усердии головенку – еще, еще…
Врала, что понравилось. Чуть не задохнулась дурочка. Врала, потом подняла к нему торжествующую мордашку и скомандовала, важно морщась: — Теперь ты!
Стамбул больше не снился. Ни в эту ночь, ни в следующую.
*
— Иногда я думаю, что это мой грех мне так вернулся. Я в семнадцать как с ума сошла. На бестужевские курсы поступила, выпросив у тетки денег, да еще маменькины браслет и колечки продала. С отцом ругалась, из дому уходила. Да сама и вернулась, в квартире, что снимали обществом, накурено да шумно, да… жили без стыда. Ни ночи, ни дня не знали. Вечно свет, шум, речи да бесстыдство. Я не смогла так. Весь туман революционный с меня тем дымом и выдуло, видать. А отец простил. Он в жизни только и любил, что нас с Катюшкой.
Он слушал и понимал больше, чем было сказано. Но глаза впивались, не слушаясь, - пили. Светлая, тонкая, невыразимая. Бесчеловечная красота женщины напротив него, гордая белокурая головка на фоне зимних портьер. Опять тот же ресторанчик, где он решил поговорить с ней в последний раз – и может быть, открыться… глуп он был. Глуп, что надеялся – сказать ей о себе и о том, что проснулось и мучило душу и тело, впервые мучило – нельзя. Нельзя, невозможно. Для нее это будет второй конец света. Последний - следующий коридор дома с бордо, бархатом, с фонарем у входа оттенка красной сепии…
Запрет. Вот и красота ее бесчеловечная, ангельская - оттого, что запретная. За что…
Она посмотрела строже, чутко, как будто поняла, что у него в голове.
— Катя моя, Катенька. Да вы ведь ничего не знаете, что вы можете понимать? …
И тут же вскинула свои озера, прося прощения. Испуганно, но не из страха, а чтоб не обидеть, не бросить ненужной резкости невиноватому – да в чем могла винить его она, бывшая слушательница Бестужевки, серое платьице нестриженой революционерки? Это уже не горько-знойный Северянин… надо же, увлеклась по юности. Пламя искало выхода… о чем она, все о том же. О той же – о сестренке, смысле жизни.
— Не было ребенка добрее и нежней Катюшки. Она же из-за котенка утопленного есть отказывалась, из-за майских жуков плакала. В тепличных рамах эти блестящие жуки застревали, глупые… черно-синие, с треском крыльев из сиреневого муара, они пытались там летать, между двумя стеклами, но падали, как звонкие камешки. Катя плакала, пока папенька не рассердился и не велел разобрать у парников крышу.
Моя вина, только моя. Я не смогла дать ей образование. Ах, что это я… глупости все, глупости. Какое образование! Я даже прокормить ее не могла. Одеть. Она у меня чуть не умерла от воспаления легких, прошлой зимой. Мы тогда все в комнате сожгли, даже кушетку.
Она говорила быстро, будто торопилась сказать ему, зная – это их последний разговор.
— А знаете, я теперь поняла. И легче стало. Жить – надо всегда. Плохо не может быть бесконечно, доходишь до краешка – а там, нет, не гибель, там лесенка или руку кто подает… вдруг, и не веришь, а рука перед тобой – живая, без корысти рука…
Мир не без добрых людей – истинная, святая правда. Знаете, той же весной - соседка научила на окнах зелень посадить. У нас светлая комната окнами на восход, а цветы зимой замерзли все. И семян мне дали, и научили, у нас все окна крессом затянуло, с улицы улыбались… вот, а потом и полегче стало. Катя поправилась, читала целыми днями, а я с работы приду, упаду, утром встану да уйду. Где уж было присматривать.
Он решился и сказал ей, что подумывает об отъезде. На год или более. У него есть дом в Стамбуле, небольшой, но удачно расположенный. С видом на Золотой Рог.
*
— Не поеду я никуда! Без тебя не поеду.
Катя била туфелькой о ножку кресла, Кира сидела с прямой спиной.
— Нет, ты уедешь. А я выйду замуж.
Что!!... Ревнивая, как раздутая от шипенья кошка – вызверилась. Кто еще… почему я не знаю! — Кира!
— Он... он хороший человек. Он на заводе старшим мастером, его уважают очень. На Прохоровке, в литейном цеху.
И повернулась от сестры к нему, открытая и бледная.
— Андрей Евграфович, мне на службу к четырем вечера. Прощайте. Спасибо вам.
За что… за что ж его благодарить-то…
За это, что ли? Робкое чудо. Перевертыш подзаборный с гордостью мотылька.
— Ты подумал про меня, что я недавно, да? Ну, на панель вышла?
— А ты, на самом деле, давно вышла. Опытная. — Поддразнил.
— Я вообще не ходила. Я на каток все мечтала, да у Киры просить стыдуха. Ей каждый полтинничек достается – ого, руки дрожат от усталости. Приходит выпитая, утром встает уходит - полусонная. И улыбается все время, и учит, достала уже.
Он замер, вслушался. Он уже знал, когда она врет, а когда робеет правду сказать.
— Я тебя увидела, когда ты из пролетки выскочил. Под фонарем как раз. Я увидела и не помню… знала, что если сейчас не окликну тебя, то все… то страшное случится. Не увижу тебя больше. Вдруг ты на этот каток просто так! И не приедешь больше, у Герценова моста каток больше, и музыка там каждый вечер, а у нас…
Да он давно уже понял. Окликнула как умела. Как наслушалась, впитала с малых лет. Все понятно, все… да он уже и раньше понял, только все надеялся на что-то. На что? Задумался - мрачный, чужой. Крепко задумался, пьяно. Зря и не вовремя задумался… И вскинул голову только услышав яростный всхлип: – Все? да, все? Ну и… катитесь вы к чертям собачьим, барин!!
Попытался строго, еще хуже стало. Побледнела, шейку вытянула:
— Что, Кира моя хорошая-хорошенькая, не червивая вам? Киру все любят! Подумаешь!
Отбросила его спокойные руки.
— Катись ты… ннет, я щас сама…. Покачусь! На каточек, на каток! Там добрые господа ходят!
Довольно. Каток… сейчас получишь и коньки, и букетик для барина…
Смял, зажал в простенке под часами, и никуда не делась – приникла, дрожа и пряча повинную мордашку. Ласкал под юбочкой и по спинке, уже тихонькую, робко сжавшуюся под его рукой. Чудно - чем дольше спит с ним, тем чудней скромнеет. Чудное созданье, несчастье его. Ласкал и объяснял доверчивой – ей, или себе пояснял, где с моста выход…
— Мы уедем. Ты будешь посылать сестре деньги. Она сможет снять квартиру получше. На Арбате, или в Медовках. Там и народ приличный.
— Мы едем? Это правда, мы едем вместе? Я хочу. А куда?
— В Константинополь, радость моя. — Произнес, почти не слыша себя. — Город на Босфоре. Будешь плохо себя вести, продам туркам на базаре.
Захохотала в его руках, вывернулась и убежала. В спальню. По дороге обернулась и глянула…
Шел следом. Все просто, не идти за ней – это выше его сил. А так близко было счастье, ближе локтя. Не укусишь, не вернешь. Злость играла, кипела буруном в проруби, хлестала по щекам щукой – проворонил счастье свое, проиграл, прогадал - отдал за грош… дурак, дурак…
— Купите цветочки, барин добрый!
Поднял голову, вздрогнув. Он совсем забыл о ней.
Мерзавка… она стояла перед ним совершенно голая, а в смиренно протянутых ладошках и вправду держала букетик. Тот, из бутонов магнолий, что днем купил ей в лавочке у Стоцкой.
*
Что заграничный паспорт, ерунда чепуховая. За полтинник и два двугривенных дворник раскланялся, да в тот же день и принес бумаги с печатями из участка. Вещей с собой – не надо. Он купит ей все в Стамбуле. В Цветочном пассаже купит. А вот ценные бумаги и депозиты, пожалуй, следует переоформить, по курсу франка. И с собой, самое ценное. Имение продано, квартира на Выборгской тоже.
Он был уверен, что делает все правильно.
Она… его ангел строгий, мучительный. У него она ничего не возьмет. У сестры – да. Катерина сможет отсылать ей деньги, это будет обычным делом. У сестры не взять нельзя.
Катя. Судьба, что ли, и вправду есть? И играет человеком, как захочет – иногда и не со зла… Изменилась Катя. Перестала корчить наглость, выпрямилась. Читала при нем Шиллера на немецком, и не врала больше, что не обучена. Частушек своих по вечерам не пела, скидывая перед ним чулочки, – «с моей милкой нету сладу, любит спереду и сзаду». И уже понятней и верней, хоть и горше было ему решение.
Рвать с концами, хватит мучиться. Значит, Шиллера уважаете, Катенька? Он наблюдал за ней, когда был сыт – холодно и пристально. Оценивал и горько радовался своей удачливости. Могло и хуже быть, Андрей Евграфыч, могло…
Днем Катерина Александровна все более походила на смоляночку, третий класс, зеленое платьице императорской пассии, ходила струночкой, головку поворачивала гордо. Домов публичных отроду не знала, что они бывают, и причесывалась гладко… однако, как сестра старшая. Да, бесспорно. Вот кому подражала, да куда там… розочка дикая против роскошной, подернутой злым морозом Флорибунды…
И была еще одна ночь, поставившая последний знак в его душе. Ночь после бурных, все более умелых ласк и ее будоражащего, срывающего его рассудок хрипловатого смеха. Звонкого с дрожащими нотками, и привычка ее раскидывать ноги и руки по постели его уже не раздражала – когда понял, очень удивился. И он долго не мог уснуть, а рядом - шелковистая припотевшая менада дрыхла, в упоении приоткрыв припухший от поцелуев ротик. Чуть ли не святая в своем бесстыдстве. Под защитой тонкого колечка на пальце, смешная, соблазнительная до гибели… во сне – ну чистый ангелочек…
Но он уже знал, что за ангелы ходят по земле. И хоть стреляйся, хоть руки изгрызи и головой о стенку разбейся – ничего уже не изменишь. Ангел… а что ангел?
Этот ангел опять пришел к нему во сне. Светлая, прозрачная кожа, аромат ландыша. Тело во сне отреагировало, как положено телу - бессовестно. Лед горел, собираясь каплями на ребрах. Лед, как он понял, был в сердце, и теперь таял и горел. А он и не знал, что в нем был лед.
— В ноги вам кланяться… за сестренку. Всю жизнь бога за вас молить…
*
Днем она явилась к нему в контору.
— Я оформил паспорта. Екатерина теперь Жданова, а не Воропаева. Моя жена. Венчание… если она захочет.
— Увезите ее.
Он еще раз откашлялся, стараясь не смотреть на нее. Лихорадочное счастье огромных глаз, тонких рук не показала – в перчатках, в пальто, на шапочку пуховое кружево – боярыня…
— Поговорим. На прощанье. Обсудим, что еще… нужно обсудить.
Ему удалось. Увел в боковую комнатку, с подсвеченным красным закатом окном. Даже с кушеткой, мягкой каретной стяжкой, шелковой и синей. Как ее глаза в полумраке.
Взял из рук пальто, душистую муфту – ее аромат без духов и мороза. Умереть сейчас и здесь, и чтобы плакала над ним…
Она продолжала радоваться, блестя лихорадочными глазами. Тонкие запястья в темноте манжет, обтянутые пуговки – много, много пуговиц, он согласен был осторожно и медленно расстегивать каждую, тихо, тихо. Очень тихо и медленно. Чтобы не испугать. Она комкала платочек и говорила.
— Она все забудет. В ее годы забываешь все плохое, с легкостью забываешь. Увезите, когда она будет только с вами, вы увидите – она станет другой. Самой собой. Она добрая, милая, чудесная моя девочка… увезите ее. Вы ни о чем не пожалеете, клянусь!
Светлые пальцы на бледных щеках, призрак слез.
… Нет, я не умею плакать.
… Я не виню вас.
— Вы наш ангел. Добрый ангел. Только увезите ее.
*
Искрилось шампанское в узких бокалах. Рождество пришло к ним на земле роз и старых дворцов, винограда и обжигающего солнца – вот пока что все, что Катенька знала и думала о Константинополе.
— Светлая… Кира моя – она светлая.
И ревниво зыркнув в него захмелевшим блеском, добавила с той хрипотцой и вызовом, от которых бежал его рассудок. — Светлая… слишком!
Он кивнул, глядя в окно.
Был сочельник 1917 года.
Конец.
Примечание: после 1917 года русские девушки из дворянских семей торговали цветами в Константинопольском Пассаже. Продавая букеты на улицах, эмигрантки нередко страдали от настойчивых ухаживаний клиентов, желающих купить не цветы, а голодную девушку. Цветочные магазинчики соединялись и процветали, и Чичек (цветок по-турецки) Пассаж – согласно одной из городских легенд Стамбула, получил свое название из-за тех самых русских беженок.
Одна из заявок феста "Чертова дюжина": № 57 Катя и Кира оказываются на улице... http://nrkmania.ru/topic5509.html